...Якушкин считал свои убеждения справедливыми, а дело, затеянное ими, – святым. Он не сомневался в правильности выбранного пути и цели, где не имелось ни капли эгоизма, корысти, личных видов.
Но были вопросы, на которые Иван Дмитриевич не мог бы ответить. И он боялся услышать их от матери Настеньки. Зачем ты женился? Зачем, зная, что твоя жизнь не принадлежит тебе, повел к венцу девочку, не успевшую наиграться в куклы? А вступив на стезю борьбы за новую жизнь, ты о них, о детях, подумал? Вот он грех незамолимый, не прощаемый.
Якушкин ждал этих справедливых вопросов и думал – лучше пуля в грудь. Мгновение – и все кончено.
...Шереметева выслушала признание зятя, спокойно глядя на него, – человека, погубившего ее дочь и внуков. Что мешало ей обрушить на голову Якушкина проклятья? Кто бы посмел упрекнуть Надежду Николаевну в этом? Страшных вопросов, которых так боялся Иван Дмитриевич, он тоже не услышал. Почему? Ответ возможно найти в словах, сказанных как-то Шереметещой о себе самой: «У меня сердце всегда впереди разума бежит».
И теперь, когда ее ум и материнское чувство казнили Якушкина, сердце – миловало. Она смогла ощутить ту бездну отчаяния, которое испытывал этот несчастный человек. Он сам виноват? Да, конечно. Идеи зятя Шереметева не разделяла, они казались ей безумными, так же, как и многим. Но сейчас его вина, его заблуждения в ее глазах не имели ровно никакого значения. Перед ней стоял невыразимо страдающий человек. Так что же стоят милосердие и любовь к ближнему, если они проявляются не в такие роковые минуты, а по мелочам? На этот счет Надежда Николаевна была иного мнения.
В тяжелый час, давший отсчет новым горестям, Шереметева осталась верной себе и нашла в себе силы перенести испытания «с образцовым терпением, не позволяя несчастно сложившимся обстоятельствам подавить свою изумительную душевную твердость». Как писали о ней современники, «никогда она не унизила себя малодушным ропотом на судьбу...» Без громких слов, без слез перевела мучительный разговор в иную колею: чем можно помочь делу, что следует предпринять для возможного облегчения участи.
...Насте же в тот ночной час не спалось. Она относила охватившее ее тревожное чувство на счет приближавшихся родов. Ах, скорее бы! А там уж и весна не за горами. И снова в Покровское или в Жуково, как пожелает Иван Дмитриевич. Все равно – лишь бы с ним.
Решив, что лучше встать, чем без сна ворочаться в постели, Настя, закутавшись в широкую шаль, вышла из спальни. И тут услышала разговор, доносившийся снизу из гостиной.
– Где бумаги? – несомненно, это был голос матушки.
– Под половицами в кабинете. С левой стороны от письменного стола, – отвечал муж.
Насте сделалось стыдно, что она подслушивает. Спустившись вниз, пошире распахнула приоткрытую створку двери.
Якушкин, стоявший подле камина, тотчас бросился к ней:
– Тебе нехорошо? Что-нибудь случилось?
– Позволь, – отстранив его руку, сказала Настя, – это я хочу знать, что случилось.
Надежда Николаевна, даже не повернув головы к дочери, продолжала сидеть в кресле. Настя видела ее четкий, суровый профиль.
– Матушка, да что же такое?
Не дав Надежде Николаевне ответить, Якушкин заговорил:
– Поверь, милый друг, ничего! Ровным счетом ничего; о чем бы тебе следовало беспокоиться. Это все наши дела с матушкой, хозяйские. Она учит меня уму-разуму, а я, как прилежный ученик, слушаю.
Насте очень хотелось спросить, о каких половицах, о каких бумагах идет речь. Но это означало представить себя в дурном свете, что было для нее невозможно. Она ведь так старалась заслужить не просто любовь, а уважение мужа. И ей пришлось послушаться уговоров мужа и вернуться к себе. Он уложил ее, как ребенка, подоткнув одеяло, чтобы было теплее. «Спи, мой друг!» Муж поцеловал ее в щеку, и она услышала осторожный стук закрывшейся двери.
В Москве еще не рассвело, когда по приказанию Надежды Николаевны в Покровское поехал нарочный за управляющим Соловьевым. Это был человек, отпущенный Шереметевой на волю, но продолжавший жить в семье. Явившись к хозяйке, Соловьев сразу все понял, поспешил обратно в Покровское, взломал половицы в указанном месте и сжег хранящиеся там бумаги. Надежда Николаевна умела привлекать к себе людей и внушать им беспредельную преданность: до самой смерти Соловьев сохранил эту тайну.
Однако ни своевременная распорядительность Шереметевой, ни иные меры не смогли уберечь семью Ивана Дмитриевича от катастрофы.
...Якушкина арестовали во время вечернего чая, когда вся семья сидела за столом. Полицмейстер Обрезков, извинившись перед дамами, объявил, что ему надобно переговорить с Иваном Дмитриевичем наедине. В кабинете он посоветовал Якушкину одеться потеплее и ехать с ним.
«Все разъяснится, Настенька». Якушкин поцеловал жену, припал к рукам тещи. Стукнула дверь, и все стихло.
– Сядь, Настя! – глаза Надежды Николаевны были сухи. – Сядь и слушай.
Та тяжело опустилась в кресло.
...Через двенадцать дней Анастасия Васильевна родила второго сына. Мальчика назвали Евгением.
Тем временем в газетах «Московские ведомости» печатали правительственные сообщения относительно хода следствия над участниками «возмутительного происшествия» на Сенатской площади 14 декабря и остальными членами «страшнейшего из заговоров».
Взяв детей, в сопровождении матери Анастасия Васильевна поехала в Петербург добиваться свидания с мужем, заключенным в камере самого страшного места Петропавловки – Алексеевском равелине. По окончании следствия ей разрешили повидать мужа.
И сегодня невозможно войти без содрогания под своды петропавловских казематов, хотя теперь это просто музейные помещения, правда, напоминающие каменную могилу. Поневоле думаешь, как же ступила в этот мрак и холод юная женщина, неся полугодовалого ребенка на руках и ведя двухлетнего рядом? Что ей помогало – мысль, что все это какая-то чудовищная ошибка, или надежда на милость государя? Во всяком случае, во время этого свидания, когда Якушкин первый раз увидел маленького Евгения, Анастасия Васильевна держалась молодцом.
Она сказала, что ни за что не уедет из Петербурга до вынесения приговора. Дальнейшее повергло в ужас всех, у кого родные оказались в крепости: пошли слухи, что император настроен действовать жестко. «Касательно главных зачинщиков и заговорщиков, примерная казнь будет им справедливым возмездием за нарушение общественного спокойствия». Якушкин был признан виновным в том, что «умышлял на цареубийство собственным вызовом и участвовал в умысле бунта», его отнесли к преступникам первого разряда, то есть «главным». Смертную казнь заменили двадцатилетней каторгой.
Первое и неуклонное желание Якушкиной – ехать с детьми за Иваном Дмитриевичем. То, что Трубецкая, а следом Волконская добивались разрешения разделить с мужьями ссылку, придавало ей силы. Самое страшное – полтора года разлуки, неизвестность – остались позади. А впереди жизнь вместе, которую, ни о чем не спрашивая, ни о чем не рассуждая, она с радостью приемлет. Она полюбила Якушкина четырнадцатилетней девочкой. И вот теперь настал час доказать ему, что это чувство – навечно.
Многое собиралась сказать Анастасия Васильевна мужу в Ярославле, где делали остановку ссыльные, увозимые в Сибирь. Среди них были счастливцы, которые здесь смогли увидеть любимые лица и услышать слова, дававшие силы жить дальше: «Люблю. Жди. Я приеду к тебе. Приеду».
...Наконец после долгого ожидания стало известно, что ссыльных вот-вот привезут. Начальство было недовольно: их остановка в Ярославле задерживалась из-за идущего по Волге льда. Анастасия же Васильевна не знала, что это судьба послала ей лишние часы свидания перед разлукой навсегда.
«Жена Якушкина была тогда 18-летняя женщина замечательной красоты, – вспоминал видевший ее на пересыльном пункте декабрист Н.В.Басаргин. – Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира».