Изменить стиль страницы

Петров рвался в бой, и роль пассивного наблюдателя его не устраивала. Он простился с «Потемкиным» (для него он остался им на всю жизнь!) и перебрался на «Свирепый», которым теперь командовал его тезка матрос Иван Сиротенко.

А вскоре на виду у всего Севастополя разыгралось настоящее морское сражение. Десятки мощных кораблей, эскадры в упор расстреливали мятежный «Очаков», который мог отвечать им лишь двумя целыми орудиями. В поддержку своего красного флагмана вступили в бой верные ему миноносцы, но по ним, кроме чухнинских кораблей, открыла огонь и береговая, артиллерия.

«Очаков» горел, но продолжал героически отбиваться. В дыму и огне над ним по-прежнему вызывающе развевался красный флаг.

Море вокруг бушевало от разрывов снарядов и шрапнели. Вот пошел на дно паровой катер, посланный еще до начала боя за снарядами и ударниками. Загорелся и стал заваливаться на бок один из номерных миноносцев. На «Свирепом» снаряды смели все палубные надстройки. Замолчали орудия «Очакова»…

С тонущих и горящих кораблей матросы прыгали в воду и под огнем, через всю бухту вплавь устремлялись к берегу. Его достигали немногие. Там их встречали солдаты Меллера-Закомельского. Хладнокровно брали на прицел, расстреливали в упор или закалывали штыками. Не исключая раненых и вконец обессилевших, умирающих от ожогов матросов.

Малыш «Свирепый» мужественно сражался против гиганта «Ростислава» и других кораблей эскадры. На каждый его выстрел приходилось не меньше сотни чухнинских. Один из снарядов попал в машинное отделение, и контрминоносец встал. Затем снаряды с «Ростислава» разрушили корпус, и корабль стал оседать в воду, продолжая между тем посылать в противника свои последние снаряды.

Вместе с уцелевшими матросами Петров бросился в воду и поплыл к берегу. Вода вокруг пламенела от отраженных в ней пожаров на кораблях и буквально шипела от пуль и осколков шрапнели. То тут, то там слышались одинокие предсмертные вскрики раненых. Тонули и без вскриков, кого убивало сразу, наповал, и таких было много.

Ему везло: вплоть до самого берега его не задела ни одна пуля, не тронул ни один осколок. Но когда, наконец, он добрался до суши и, качаясь от изнеможения, стал выходить на берег, в грудь ему уперся длинный, солдатский штык. Инстинктивно он успел отшатнуться, но штык успел-таки задеть шею, и он упал на́ спину в воду.

Теперь он плыл от берега, решив лучше утонуть в море, чем вот так бесславно погибнуть на родном берегу. Осколком шрапнели его ранило в ногу. От слабости и холодной воды начинало сводить тело, а он все греб и греб…

Его подобрал один из чухнинских катеров где-то в середине бухты. Так он опять оказался в тюрьме. Но теперь их, арестованных матросов, были многие сотни и тысячи. Если разбираться с каждым и судить каждого в отдельности, потребуется целая армия судей, и то работы хватит на несколько лет. Кроме того, держать в одном месте такую большую взрывоопасную массу было страшновато, и начальство решило часть рядовых участников восстания распределить до поры до времени по другим флотам. Так он оказался в Каспийском флотском экипаже. Но задержался он здесь ненадолго…

Воспоминания теснили дурные мысли, прошлое помогало сегодняшнему. И все-таки ночи казались долгими. Измучившись, Литвинцев вставал, сворачивал папироску и, чтобы как-то размяться, начинал прохаживаться по камере. Цепь ножных кандалов волочилась по полу, глухо гремела. Заслышав подозрительный шум, прибегал надзиратель, заглядывал в волчок и начинал браниться. Послав Лешака к черту, Петр подходил к высокому, под самым потолком, окошку и облегченно вздыхал: ну, вот, наконец, и утро…

Днем было веселее. Днем он думал о той жизни, что осталась за тюремными стенами, о тех делах, которые он делал там или не успел сделать, о людях, с которыми свела его здесь жизнь.

О Кадомцевых он знал, что Иван за границей, Эразм в петербургской тюрьме, а Михаил досиживает свой срок в Мензелинске. С ними все ясно, эти всегда будут с революцией, через какие бы испытания она не проходила.

О Назаре — Николае Накорякове — он знал лишь то, что весной его арестовали в Перми жандармы. Как это случилось и почему именно там? За плечами Назара почти весь Урал, жалко терять такого партийца. Особенно сейчас…

Да, с завершением революции для партии наступили тяжелые времена. Многие, очень многие в тюрьмах и на каторге. Однако — не все! Петр стал вспоминать: Новоселов, Горелов, Калинин, тот же Давлет… Много, но до чего все молодые, неопытные! Как они там без строгого партийного присмотра, без авторитетного боевого руководства? Не натворили бы глупостей, ведь не все из них сложили оружие, не все подчинились приказу о временном роспуске дружин. И за них ему тревожно прежде всего…

При мысли о Давлете ему стало мучительно совестно. Столько времени были вместе, а он даже не поинтересовался, откуда паренек родом, что привело его в революцию, что, какое подлинное имя, стоит за его ничего не говорящей кличкой. Правда, в среде боевиков подобные расспросы не были приняты, и тем не менее — жаль.

На столике в камере Литвинцева лежал букетик бессмертников — пять сухих, давно лишенных запаха цветков. Засушенные, они не требуют никакого ухода и, несмотря ни на что, кажутся живыми.

Эти бессмертники — память о Варе, об их последнем свидании. Когда его поведут на казнь, он раздаст их товарищам: как раз хватит на всех, каждому по цветку. Товарищи обрадуются, а Варя не обидится, ведь она всегда хорошо понимала его…

Мысли о жене нарушил какой-то шум. Взобравшись на табурет, он прильнул к окну и увидел проезжавшие мимо их корпуса подводы. На них громоздились длинные узкие ящики, похожие на гробы. Вот подводы проехали под их окнами, завернули за красный корпус и, видимо, направились к кузнице. Там — виселица. Казни производятся там.

По различным даже незначительным приметам заключенные научились безошибочно угадывать время следующей казни. Вот и сейчас в камерах началось движение. Самые нетерпеливые приоткрывали дверные волчки и через коридор вызывали соседей напротив. Умеющие перестукиваться начали стучать в стены, и редко кто не поднимался к зарешеченному окну, не смотрел на улицу, казавшуюся теперь особенно чужой и враждебной им, ибо там пряталась и поджидала кого-то смерть.

Ухватившись за прутья решетки, Литвинцев смотрел в окно. Был теплый вечер конца мая, когда весна окончательно переходит в лето. Недавно прошел короткий легкий дождь, от него блестели крыши, а во дворе образовались многочисленные лужицы, где отражались фонари и звезды.

Из города, должно быть из летнего ресторана Кляузникова в Видинеевском саду, доносилась музыка. Играл духовой оркестр, услаждая и развлекая кутящую публику… Кто сегодня у вас в гостях, господин Кляузников? На чьи деньги пьют и обжираются эти господа? А оркестр! Чей он и откуда? Из пожарной части, общества трезвости или из Офицерского собрания, где заседает выносящий смертные приговоры военный суд?

Литвинцев смотрел в окно. Вот, пересекая тюремный двор, к их корпусу направилась колонна стражников человек в пятьдесят. Сердце в груди заколотилось гулко-гулко, будто хотело разбудить всю тюрьму, и вдруг сдавленно и больно затихло, точно таясь.

Он спрыгнул с табуретки. Кандалы железно грохнули об пол и вместе с ним, мертвой хваткой цепляясь за ноги, потащились к двери.

— Ну, всё, это уже за нами, — сказал себе Литвинцев и не узнал своего голоса.

Это ему не понравилось. Конечно, смерть — не веселый праздник, но разве она для него неожиданна? И разве здесь, в уфимской тюрьме, он, встречается с ней впервые? Вспомни-ка, матрос Петров, мятежный «Потемкин», пылающий «Очаков», тонущий «Свирепый», бурлящую от снарядов, шрапнели и пуль бухту, где на виду у Севастополя, на виду у всего света тебя расстреливали, жгли и топили лучшие, в России корабли и батареи! Да и потом ты не раз смотрел смерти в лицо, так что встреть ее как положено бойцу — если уж не как желанную гостью, то во всяком случае как старую знакомую, которой бояться — стыдно…