Изменить стиль страницы

Когда подошли к шоссе и я протянул ей руку, чтобы помочь перейти воронку, она остановилась. Глянула мне в глаза и тихим голосом спросила:

— У вас есть девушка, Дубравин?

Мне стало ее жалко. Я ответил:

— Есть одна девушка.

— Как ее зовут?

— Валентина. Валя.

— Вы мне ее покажете?

— Она далеко отсюда.

— На Большой земле?

— В Москве.

Она не взяла мою руку. Обойдя воронку, мы вышли на шоссе и молчали до Обводного канала. У Обводного Виктория сказала:

— Уже половина первого. Пожалуй, я не пойду в штаб полка. Проводите меня до ближайшей точки?

Я не спрашивал, зачем ей понадобилось завернуть на точку. Если б попросила, пошел бы вместе с нею.

На углу квартала — до точки оставалось еще далеко — мы остановились.

— Что ж, прощайте, Дубравин. — Глаза ее блестели, голос немного дрожал. — Вы подарили мне звездочку. Спасибо и на этом.

За углом лежали руины сгоревшего дома. Она обогнула их и скрылась из виду.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_103.png

Утренние размышления

В ту ночь я не мог с уверенностью думать, любит ли меня Валя. Я давно не получал от нее писем, а ее последние короткие записки удивляли многозначительной недоговоренностью, словно обрывались как раз на самом важном. И все же, когда Виктория спросила, есть ли у меня девушка, я назвал ей Валентину. И этим было сказано все. Слишком много сказано. Я неожиданно почувствовал, что не могу солгать Виктории, и сказал ей правду, может быть, выдуманную, всего лишь мою и только мою, но правду, в которую верил, которой гордился и жил многие месяцы и годы, начиная с ландышевых дней в далекой зеленой Сосновке.

Не могу понять, как это случилось — как одним ударом без мучительных терзаний я разрубил клубок противоречий. Было бы время подумать, очевидно, запутался бы. Ибо сердце отказывалось сделать выбор, а разум, всегда осторожный мой разум, не предлагал никаких решений.

Виктория многими чертами напоминала Валю: такая же независимая, склонная к раздумьям, такая же насмешливо-спокойная. Глаза у них разные: у Вали — теплые, коричневые, у Вики — голубые, обжигающие. Валя, пожалуй, сдержаннее. Если полюбит, то любовь ее будет загадочной и нежной, даже слегка настороженной. Виктория — резче, стремительней, но эта стремительность ей шла.

Но почему же Валя? Я не сразу разобрался в этом. Разобрался уже утром: звезды побледнели, затем незаметно потухли, одна за другой, а я в одиночестве сидел у окна и решал сердечную головоломку.

Валя, говорил я себе, — моя лучезарная юность, какая продолжится (непременно продолжится) после безвременья войны. Юность была всего дороже. Она манила в будущее, звала в неизведанные дали.

И вот рядом с этой ничем не омраченной юностью стояла задумчиво-насмешливая Валя… Я уверен был: завтрашний день будет лучше вчерашнего, и всего, что захочет человек, он обязательно добьется. Валя тоже считала: человек непременно должен подниматься выше; она тоже искала лучшего. И ей, может быть, больше, чем мне, была свойственна щепетильная строгость в оценках, что хорошо, что плохо. Мог ли я обмануть себя, мог ли выкинуть из сердца ее неповторимый образ?

И тут же я думал о Виктории. Разве Виктория, по совести, не то же, что Валя? Будь Валя в Ленинграде, разве не принял бы ее неповторимый образ по-своему такой же неповторимый облик гордой Виктории?

Но разве виновата Валя, что мне суждено (не искал же я этого) встретиться с Викторией? Что бы она сказала, если б я спросил ее? Валя сказала бы: «Чудак человек! Наивный чудак-смехотворец! Хочет, чтоб я за него решала сердечные вопросы. Решай, пожалуйста, сам». Иначе не сказала бы.

Я упрекнул себя в жестоком эгоизме, пошел к телефону и позвонил Не-Добролюбову.

— Павел, как себя чувствуешь? Скажи, пожалуйста, пишет ли Катюша?

В трубке долго шуршало, потом Пашка дважды кашлянул и лишь затем сказал:

— А почему ты об этом спрашиваешь? Семь часов утра. Ты что, не спал сегодня?

— Не спал. Сидел и вспоминал. Вспомнил ее. Она ведь все там же, на старом месте?

— Все там же, вместе с Валей.

— Я забегу к тебе вечером. Есть один деликатный вопрос. Кажется, запутался.

Пашка засмеялся.

— Вале написать об этом?

— Не смей! Никоим образом! Слышишь, Павел, не смей! Понял меня?

— Нет, не понял. Говоришь загадками.

— Ну и воздержись. По-приятельски прошу, воздержись до разговора.

Пашка расхохотался. Хохотал безудержно целую минуту. А я кусал губы и злился.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_104.png

Не в ладах с логикой

К вечеру вызвал подполковник Чалый. Он не был сердит или недоволен. Напротив, в его грубовато-покровительственном тоне можно было уловить нотки простосердечного сочувствия и искреннего сожаления. Во всяком случае он стремился к чему-то благородному — есть ведь иные представления о благородстве, чем представления таких чудаков, как я!

— Вы встречались с капитаном Ященко — инструктором поарма?

— Да.

— Что между вами произошло?

— Поссорились. Не поняли друг друга.

— Вы что же, забыли афоризм Пруткова? Он говорил: «Бди!» А еще говорил: «Не задирай хвоста перед начальством».

— Прутков говорил и другое: «Щелкни кобылу в нос — она махнет хвостом».

— Тем более правильно. — Он посмотрел на меня точно впервые. — Чем вы его щелкнули?

— Мы разошлись в оценке морального состояния полка. Он утверждал — полк заражен кретинизмом, я не согласился.

— Ну и глупо, товарищ Дубравин. По-мальчишески глупо. Надо было щелкнуть каблуками и сказать: «Так точно».

— Но он же не прав!

— Он представитель начальства. Начальству виднее. Оно спускается к нам редко, зато свежими глазами отмечает то, что нам давно уже примелькалось.

— Вы тоже считаете, что в нашем полку неблагополучно?

— Считаю. Обязан считать! Недаром же там, наверху, выбросили эти лозунги. Почему наш полк должен представлять исключение? Не лучше ли держаться правил, чем цепляться за исключения?

— Я вашей логики не понимаю.

Чалый вспылил:

— Логика! «Слушаюсь!», «Так точно!», «Виноват, исправлюсь!» — вот логика и философия военного. Всякая другая — мальчишеская глупость и ошибка. А за ошибки платят. Платите и вы. — И снисходительно, с видимым сочувствием прибавил: — Предложили направить дело в партийную комиссию.

Я удивился и несколько растерялся.

— Какое дело? За что?

— За что?

Он полистал записную книжку, прочитал:

— «За политическую беспечность, выразившуюся в благодушной оценке морального состояния полка, и нежелание бороться с настроениями «кретинизма».

Я задумался.

— Советую признать ошибку. Признаете — отделаетесь выговором.

— А если не признаю?

Чалый снова вскинул на меня удивленный взгляд, словно никогда меня прежде не видел.

— Я, вы знаете, хохол. Упрямый человек. И то на вашем месте я подумал бы. Семь раз отмерь, один — полосни, как говорят в России.

Мне не хотелось слушать поучений. Сделав «под козырек», я спросил:

— Разрешите идти?

Он не удерживал меня, только сказал:

— Идите к Клокову.

Антипа сидел за столом и старательно выводил на папке-скоросшивателе: «Персональное дело тов. Дубравина…»

— Весьма сожалею, Алексей. Но, сам понимаешь, вынужден по долгу службы…

— Вынужден или рад?

— Чем я тебя обидел?

— Когда партийная комиссия?

— Комиссия дня через три.

— Что требуется от меня?

— Написать объяснение.

Я взял лист бумаги, сел, стал придумывать первую фразу.

— Пиши подробнее и мягче. Это имеет значение.

Я насухо вытер перо, обмакнул в чернила и четко, не дрогнувшей рукой написал: «Виновным себя не считаю». Потом расписался и поставил дату.