Изменить стиль страницы

— Знаем, — вздохнул Никитин.

— Вот-вот. Военный совет и задумался: в сам деле, неважно получается, товарищи. «Кто есть в живых на фабрике?» — спрашивает. «Есть один старичок, — докладывают, — вкусом табаков заведовал». — «Вызвать старика!» В тот же день, понятно, вызвали. Прямо в худых валенках и старой стеганке в землянку командующего доставили. «Вы, — говорят ему, — батя, самонужнейший человек на всем Ленинградском фронте. На вас, — говорят, — три, а то и пять миллионов бойцов во все глаза ныне глядят. Обувайте новые валенки, — приказывают, — надевайте положенную шубу». — «А в чем дело?» — выясняет старик. Он уж подумал, не в командармы ли по ошибке его намечают. Перетрусил, понятно, про низкое образование сказал: в академиях, дескать, не привелось учиться. «Мы с тебя академию не спрашиваем, — разъясняют. — Нам табак позарез нужен личному составу». — «А, табак — по моей части. Так бы сразу и сказали. Только где ж его взять? В Ленинграде он, известно, отродясь не водился». Тут командующий прихмурился и сказал ему: «Вот что, отец, я не зря тебя призвал. Садись и думай, как бойцов фронта табачным довольствием ублаготворить. Не отпущу до той поры, покуда не придумаешь». Накормили его, напоили, посадили у буржуйки думать. Неизвестно, долго ли он думал — может, день, может, все два, — однако же придумал старый.

— Ты скажи, какой мудрый! — воскликнул Слязнев.

— И как же? Что он там придумал? — спросил с нетерпением Самохин.

Сержант помедлил, затем с удовольствием сказал:

— А так же вот. «На фабрике, — говорит, — у нас пустые чаны стоят. Табак в них до войны мочили. Стало быть, табачный дух в них еще не вывелся. А с другой стороны, — доказывает, — в парках и садах много палых листьев с осени валяется. Зачем пропадают зря?»

— Идея! Ей богу, идея! — взметнулся Самохин. — Ровно сам Ломоносов выдумал.

— В том-то и дело, — мудро согласился Гущин. — Листья, стало быть, сгребли по-хозяйски, и теперь вот этот старичок, заведующий вкусом…

— Дегустатор, — подсказал Никитин.

— Пусть будет по-вашему. Он теперь для солдат новый табак квасит. Уверяет, точь-в-точь «Беломорканал» будет.

— Ну «Беломор», положим, не получится, а все-таки курево, ядрены палки!

Это за всех высказался Никитин.

— А вы как думали! — отрезал сержант. — Это ведь Ленинград… — Он неожиданно запнулся и поставил точку.

Бесхитростный рассказ сержанта Гущина вместе с артельной папироской внесли в наш кружок заметное оживление. Каждый стал друг к другу ближе, и в холодной землянке будто потеплело.

Цигарка между тем честно совершила полный круг и попала в мое распоряжение. По совести сказать, это была уже не цигарка, а маленький истерзанный огарыш, я едва удерживал его концами пальцев. Тем не менее он вполне вознаградил мои ожидания и на время успокоил жаждавшую душу.

Теперь можно начинать беседу о политическом моменте. Благо, до вечера еще далеко, и первые сирены воздушной тревоги завоют, вероятно, не раньше сумерек.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_19.png

Дело о куске хлеба

В расчете сержанта Карасева — чрезвычайное происшествие: у рядового Михайлова пропал кусок хлеба.

— Идите и докопайтесь, — приказал Полянин. — Вора надо изловить во что бы то ни стало. Если потребуется, переверните все вверх дном. С пустыми руками не возвращайтесь. — Свой категорический приказ Полянин подкрепил не менее категорическим лозунгом: — Воровство в наши дни — прямое пособничество немцам. Понятно, товарищ Дубравин?

— Так точно, товарищ старший политрук.

— Не теряйте времени, идите.

Я плохо выполнил задание, точнее сказать — не выполнил его совершенно. Иначе Полянин не ругал бы меня назавтра. Ругать он умеет — вдохновенно, красочно, внушительно. Слова так и сыпались с его языка, всё обидные, гневные слова — от «пресловутой беспечности» до «подрыва обороны» и загадочного «шляпоротозейства». Но я так и не понял, в чем была моя ошибка. Не изловил вора? Думаю, и он, старший политрук Полянин, не преуспел бы в этом. Не возвел случай с несчастным куском хлеба в степень революционного значения? Да, не возвел. И сознательно не стал возводить: так мне показалось лучше.

Я прибыл в расчет незадолго до обеда. Когда шел туда, мучительно думал, как все-таки приступить к такому щекотливому делу, с чего тут начать.

Первое, что бросилось в глаза, было поразившее меня спокойствие: ни шума, ни суеты, ни подозрительных шептаний за углами. Люди держали себя так, словно у них не произошло ничего особенного.

Михайлова встретил на биваке. Вместе с Карасевым он подтягивал к колышкам ослабевшие стропы аэростата.

— Что у вас случилось?

Михайлов охотно и очень спокойно объяснил:

— Позавтракали — я положил его в котелок. На два раза оставалось — на обед и ужин. Потом захотел воды испить. Взял котелок, а хлеба там как не было. Ну, думаю, грязное дело, и сразу доложил сержанту. — Помолчав, Михайлов прибавил: — Кошки у нас нет, товарищ комсорг, мышей тоже нету. Кота с неделю назад в одну квартиру подарили, мыши подохли с голоду.

Сержант Карасев рассудительно сказал:

— Видите ли, подозревать кого угодно можно. Между голодным человеком и суточной пайкой хлеба всего один шаг. И никаких следов на этом шагу, к сожалению, не видно. Поэтому я решил шум не поднимать. Нечистая совесть сама себя выдаст — не нынче, так завтра, но скажется.

— А вы не думали… — хотел я намекнуть, что в данном случае не возбранялся бы товарищеский обыск.

Сержант догадался, о чем я толкую. Должно быть, я выразил свою «соломонову мысль» красноречивым жестом. Он возразил:

— Ну что вы! Во-первых, хлеб безусловно съеден. Какой же смысл теперь обыскивать? Во-вторых, хотя и война, но мы подчиняемся уставу. А в наших уставах статьи насчет обыска нет. Или уж вписана? Вам лучше известно, вы к начальству ближе.

— Конечно, нет.

Мне стало неловко. Сержант Карасев одной выразительной фразой пристыдил меня и предупредил ошибку. Ведь именно так, путем поголовного обыска, мыслил я возможным в последний момент провести категорическое требование Полянина: «Если надо, переверните вверх дном». Ну перевернули бы. Вор так и остался бы вором, зато всех остальных оскорбили бы подозрением, между людьми легла бы тень недоверия, и кто может сказать — как пошла бы после этого жизнь небольшого коллектива?

Но что все-таки предпринять? Я решил послушать Битюкова. Опытный, пожилой, замкнутый и жадный — интересно, что скажет он?

— А что я скажу? Скажу, хоронить надо подальше. Подальше положишь — поближе возьмешь. Еще с прадедов известно.

Это уже другая мораль, мораль единоличника, как называли в расчете Битюкова.

Стали готовиться к обеду. Карасев сказал:

— Ну, я так думаю: что с возу упало, то пропало. И больше об этом ни слова. Вопрос теперь другой: не голодать же Михайлову целый день без хлеба. Поэтому отрежем ему каждый от своего куска — кто сколько может. Я отдаю половину пайки.

И Карасев тут же отрезал половинную долю своей порции хлеба и положил ее к котелку Михайлова.

Солдаты переглянулись, начали не спеша отламывать кусочки и складывать в общую кучу.

Долго примеривался к своему явно не крупному куску (верно, отрезал от него больше положенной «нормы» еще за завтраком) тщедушный и хилый рядовой Немыгин. Он осторожно прикладывал лезвие ножа то к одному, то к другому краю куска, видно, не хотел обижать себя и в то же время не желал оказаться скупым перед лицом товарищей.

— А Битюков — что, не участвует? — спросил Карасев.

Все устремили глаза на Битюкова. Он, как и прошлый раз, сидел в углу землянки и тщательно вытирал концом полотенца алюминиевую ложку.

— Ну бог с тобой, Битюков. Если бы, по несчастью, на месте Михайлова оказался ты, мы бы тебя накормили. Так или нет, товарищи?

— Конечно. Ясное дело, накормили бы, — ответили солдаты.