Изменить стиль страницы

Юлия Ильинична кинулась к Владику:

— Опять ты отцу надерзил?!

— Никто не дерзил, он сам лезет!

— Как это «никто»? Зря, что ли, отец разошелся, на нем вон лица нет. Что ты брякнул ему, говори?!

— И ничего я не брякал. Сказал «не знаю», а он снова лезет! Никаких я ваших денег не видел, не брал.

— Так и скажи. А грубить зачем?

— А я грублю? Это он сам... «Свине-о-нок»!.. «Мерза-а-вец»! — передразнил отца Владик. — Считается ученый, а тоже мне... обзывает еще!

Петр Петрович шагнул к сыну:

— Пошел вон отсюда!

— Ну и уйду!

— Петя, не надо... Да будет вам, господи!

Сын так и ушел, не раскаявшись, убежденный в своей правоте.

— Сколько уж раз я тебе говорила: не кричи ты на него, не повышай голос! — со слезами запричитала жена. — Не терпит он никаких приказов, как ты не понимаешь этого?

— А чего ж он, по-твоему, терпит?

— На него надо действовать лаской. И уговорами. У него сейчас трудный возраст, характер формируется. Весь он одно сплошное самолюбие, взвинченный постоянно какой-то, нервный. Он резкого слова не терпит, а ты на него с криком...

— Да он же первый на меня заорал!

— Мало ли что. А ты возьми себя в руки и разъясни спокойненько, как себя надо вести. Знаешь какая теперь молодежь. Одно самомнение да самолюбие.

— Пробовал уж, по-всякому пробовал.

— А ты попробуй еще!

— Пробуй сама, хватит с меня. Почему ты сама от него никогда ничего не требуешь, только во всем потакаешь?

— Меня он может и не послушаться, а тебя обязан послушать. Ты — отец да к тому же еще педагог.

— Кажется, мы в одном институте учились!

— Ну и что? Зато ты...

И завязался тот бесплодный и раздражающий спор, когда каждая из сторон жаждет только того, чтобы любыми путями взять верх, оставить за собою последнее слово.

Петр Петрович махнул рукой и вышел на воздух.

С сыном не ладилось давно. То ли был избалован с пеленок, то ли влияла слишком легкая жизнь на родительских хлебах, только с годами из капризного ребенка сын все больше превращался в самовлюбленного, грубого эгоиста — юношу.

Учился Владик неважно, часто приносил из школы двойки. Уроков не учил принципиально, потому что в школе, в кругу таких же, как он, хорошо и прилежно учиться, а тем более пытаться стать отличником считалось чуть ли не зазорным, а уж немодным и отсталым — обязательно.

Пугало еще и то, что сын был неспособен увлечься ничем серьезно. Было время, когда под нажимом отца он записывался в кружки, загораясь желанием стать то боксером, то рапиристом, то мотоциклистом (мотоцикл был последним его увлечением), но как только выяснялось, что каждое из увлечений, если ему отдаваться всерьез, требует большого терпенья, труда и времени, он тут же немедленно остывал и бросал дело.

Он с удовольствием отдавался бы собственным увлечениям, если бы все у него получалось без напряжения, само собой. И вот со временем из всех его увлечений закрепились только три: лежать на диване, смотреть телевизор и еще — слушать магнитофонные записи.

За последнее время это стало входить в привычку, о которую, словно о скалу, разбивались все девятые валы науки педагогики. «Вы меня родили — вы меня и кормите!», «И ничего вы со мной не сделаете!» — отвечал сын обычно на все внушения и уговоры отца.

Как бы не вырос из сына законченный тунеядец, тунеядец из принципа. Петр Петрович в душе побаивался того, что с годами меж сыном и им утрачивается прежняя близость и понимание, а все чаще и чаще возникают отчужденность и недоверие. Он, считавшийся у себя в институте хорошим преподавателем, дома не мог ничего поделать с собственным сыном, у которого еле обозначался желтый цыплячий пушок на верхней губе. Впрочем, будучи постоянно занят собственными делами, он и не занимался с ним все последние годы, передоверив его воспитание жене. А ведь следует, надо заняться, не то будет поздно... Ах, если бы каждому вновь появляющемуся на свет вместе с наследственностью передавался и весь родительский жизненный опыт!

Не в состоянии избавиться после ссоры от гнетущего, гадкого чувства, Петр Петрович взял стоявшие за двором бамбуковые удилища, крикнул Кольку, и они отправились на дамбу, ловить на зелень плотву.

3

День выпал на редкость удачный — ветреный, солнечный, пестрый. Теплый западный ветер гнал на каменный бок дамбы пенистую крутую волну.

Хорошо было вновь ощутить под ногами нагретые солнцем сизые камни, почуять ноздрями запахи волжской пресной, с легким нефтяным душком воды, увидеть на том берегу, за Волгой, деревни в купах берез, поля поспевающей ржи, село с белым стручком колокольни, хвосты рыжей пыли, вздымаемой на заволжских проселках машинами...

Волны, пушечными ударами обрушиваясь на дамбу, смывали с камней шелковистую нежную зелень, в жаркую пору лучший корм для плотвы и язя, и держали рыбу у берега.

В предощущении удачи, с нетерпением, путаясь пальцами, Петр Петрович размотал тонкую лесу с миниатюрным крючком — «кристалликом» на конце и, нацепив на крючок прядку зелени, со свистом забросил снасть против ветра.

Едва поплавок успел встать торчком, как его потянуло вглубь.

Зацеп!

Петр Петрович хотел перебросить, но, дернув удилище, с мгновенно вспыхнувшей радостью ощутил, как на крючке туго, рывками, норовя уйти в глубину, заходила большая и сильная рыба.

Он долго и осторожно вываживал, еще не видя, какая она, и лишь по рывкам пытаясь определить, язь это или сорога. А когда наконец выбросил на берег и рыбина за-выгибалась, запрыгала на камнях, радуя глаз сверканием серебряной чешуи и жаром малиновых плавников, сам подивился, какая она большая и толстая.

Сорога на этот раз шла просто на удивление. Насадку хватала жадно, взаглот, поплавок топила уверенно, сразу, уводя его косо под срез крутой, золотистой волны, насквозь просвеченной солнцем...

Подсекать и видеть, как гнется в крутую дугу бамбук, ощущать, как туго ходит там, в глубине, рвется толчками упорная, сильная рыба, — с чем можно сравнить подобное наслаждение! А когда ее удавалось выводить наконец и выбросить на нагретые солнцем камни, сердце одевалось мятным холодком и становилось немножечко жутко за тонкую лесу: а что, если вдруг лопнет, не выдержит?!..

Колька — тот ошалел от счастья. Сперва у него не клеилось, а потом и он наловчился насаживать зелень, закидывать против ветра и тоже начал таскать сорог одну за другой.

Вываживать он не умел, не хватало терпенья. Он выдирал рыбину из воды, выбрасывал на берег через голову. Затем, отшвырнув удилище, кидался к своей добыче и накрывал, припадая к ней по-собачьи, коленями и локтями сразу. Стиснув трофей в обеих руках, торжествующе тряс им над головой и что-то кричал Петру Петровичу ликующее, но что — за грохотом волн разобрать невозможно. Затем бежал к ведерку и выпускал добычу из рук, млея от гордости и восторга.

Дважды у него обрывалась леска, несколько крупных рыбин ушло. Петр Петрович не удержался от смеха, глядя, как Колька, откинув удилище, кинулся недуром за большим золотистым язем, что, сорвавшись с крючка, молотил лопушистым хвостом пену у самой кромки прибоя. Но племянник не рассчитал, опоздал с броском, рыба ушла, а сам Колька, сунувшись в вязкий прибрежный ил, был захлестнут волной и раком пополз назад, отплевываясь и чихая.

Оба забыли про все на свете, лишь боковым, сторонним чутьем улавливая тяжелый грохот прибоя, шипенье и шелест пены, ощущая упругий ветер и теплые брызги в лицо.

Солнце то исчезало за пухлыми летними облаками, то вновь выбегало, светило еще жарче и яростнее, обжигая затылок и шею, и золотило гребень крутой волны.

Оба они потеряли всякое представление о времени. Казалось, и пресный запах реки, и нефтяной душок от камней, и приторный аромат разомлевших в парной воде водорослей, и косо уходящий в глубину поплавок — все это никогда не начиналось и никогда не кончится, а так было и будет бесконечно, всегда...