— Ничего страшного, не волнуйся. Так, царапина. Спроси хоть Андрея — он все видел... Только не волнуйся, тебе вредно.
С минуту она молчала, гладя сына по голове белой, в кольцах, рукой. А потом зашипела — ну гусыня да и только:
— Я кому говорила — не ходи? Тебе, да? К директору пойду... Мой сын не собирается в плотники, он в университет пойдет. Я ему скажу, этому болвану, он у меня будет знать, как издеваться...
Борька пытался остановить мать, но она ничего не хотела слушать и все шипела и шипела.
Мне надоело смотреть на эту расходившуюся гусыню, и я ушел, хлопнув дверью.
Шел и вздыхал — так было жалко Бориса. Испортят парня, честное слово, испортят! И откуда у нас, скажите, пожалуйста, такие маменьки берутся?
Было еще не поздно, и я решил снова вернуться в «Красный мебельщик».
Должен признаться: мне всегда было по душе возиться с разными там рубанками, стамесками. Как-то сломалась у нас табуретка, и я сам ее починил. А показал мне, как и что делать, Алексей Алексеич — мастер-краснодеревщик, сосед по двору. С тех пор я и чиню дома мебель. А прошлой осенью даже крышу над сенями перекрыл. И все один, без чьей-нибудь помощи.
До войны Алексей Алексеич в Москве работал. Работа была тонкая, художественная — реставрировал музейную мебель. А когда народ поднялся против фашистов, Алексей Алексеич ушел на фронт добровольцем. Всю войну пробыл в саперных частях. Вернулся домой без ноги, но на пенсии и дня не сидел. В сорок шестом году у него умерла жена. Вот тогда-то Алексей Алексеич и приехал в наш город к сестре.
Сейчас Алексей Алексеич работает в той самой артели, где мы проходим производственное обучение. Он ремонтирует всякую мебель — столы, стулья, гардеробы. Изредка поступают и специальные заказы: кому-то надо сделать шахматный столик, книжную этажерку, буфет. И тут уж Алексей Алексеич весь преображается. Строгое лицо его начинает улыбаться, глаза то и дело подмаргивают. Поглаживая сивые усы, мастер негромко посвистывает, пристально разглядывает доски, из которых предстоит мастерить вещь.
Вот к Алексею Алексеичу я и «приклеился», когда нас привели в артель «Красный мебельщик». Бывалый мастер работал на отшибе — в конце цеха, в небольшом чулане с одним окном.
Он хмуро оглядел из-под очков ребят, гурьбой столпившихся в дверях чулана, и скрипуче проговорил:
— Баловаться пожаловали, шалопаи? И к чему вас только сюда пригнали? Ну разве к делу какому эдак приучаются... когда руки в брюки?
Заметив меня, уже мягче добавил:
— И ты, сосед, тут? Ну, заходи, заходи, побалакаем!
Но как-то особенно расположил я к себе старого ворчуна после происшествия с Борькой, когда я, проводив Извинилкина домой, вернулся в цех.
Наших уже никого не было. Я прошел к Алексеичу в чуланчик и принялся помешивать в банке, стоявшей на плитке, столярный клей. Какое это удовольствие — не всякий поймет. Тягучий, коричневато-золотистый, с бьющим а нос острым запахом — лишь вначале неприятным, — клей постепенно замасливался, как бы таял, и мешалка все свободнее и свободнее ходила вдоль стенок банки.
Бывалый мастер стоял у верстака и задумчиво смотрел на лежавшую перед ним дубовую доску. Он не сразу повернулся ко мне, не сразу заговорил.
— Вот, стало быть, доска, — все еще глядя на верстак, произнес наконец Алексей Алексеич. — В сучках, трещинках. Для всех прочих она и останется доской. Ну вот, скажем, для того шалопая, как этот ваш... «деревянный чурбан». Ну, который руку себе чуть не оттяпал. А вот мастер, тот эту дощечку насквозь видит... Посмотрит, посмотрит и представление составит, что из нее можно сотворить...
В этот день мы с Алексеичем ушли из цеха в сумерках. По дороге я толковал с мастером о том, как бы всех наших ребят пристроить к какому-то делу. А то придут и бродят по цехам без толку.
— Всех разве пристроишь? — вороша усы, сказал мастер, припадая на левую ногу. — Да и желание не у каждого есть... это прямо видно. А вот любителей, ежели найдутся, можно бы испробовать.
На другой день в школе я говорил с некоторыми ребятами. По-серьезному на выучку к Алексеичу, кроме меня, захотели двое: конопатый Данька Авилов и Колька Мышечкин (боюсь только, что его азарта ненадолго хватит — куда какой несамостоятельный парень).
К Алексею Алексеичу мы и стали наведываться каждую неделю — по своему, не школьному, расписанию.
В тот же день.
Прикончил «Лунный камень». Ничего, читать можно. Но я ожидал большего. И вообще какое-то странное я существо: в школе все зачитываются разными книжками про шпионов, а меня они ничуть не волнуют. Проглотил штук восемь — и сыт по горло! Во всех одно и то же: какие-то недотепы диверсанты и на удивление ловкие, как две капли воды похожие друг на друга, лейтенанты и майоры госбезопасности.
Хотел запихать в полевую сумку Борькину книжку, да случайно обратил внимание на обертку. Крупными буквами на газетном листе было написано: «Когда налетел ураган».
«Может, интересная?» — подумал я и, освободив книгу от обертки, стал читать статью... Она меня потрясла.
Статья рассказывала о том, как шестеро студентов-альпинистов в зимние каникулы отправились в туристический поход по Закарпатью. В горах парней застиг снежный ураган. Когда же альпинисты, сбившись с маршрута, спустились в какую-то лощину, на троих из них вдруг обрушилась снежная лавина. Трое же других ничего не сделали, чтобы спасти погребенных под толщей снега товарищей. Они даже не сообщили своевременно о случившемся несчастье на туристскую базу. И те трое погибли...
1 марта, суббота.
Пишу на уроке истории. Вчера долго-долго не мог уснуть. Все думал о случае, прочитанном в газете. Ведь они все были товарищами. Оставшиеся в живых, кроме всего прочего, спортсмены. Значит, люди сильные. И как же они могли так постыдно бросить на верную гибель засыпанных снегом своих сверстников? Как же теперь они будут смотреть в глаза людям, на весь белый свет? У меня просто в голове это не укладывается.
Ворочался и все думал, думал. Неужели и я мог бы так же вот подло смалодушничать, как эти в Карпатах? Смалодушничать и бросить на произвол судьбы... ну, скажем, Борьку Липковича, или Максима Брусянцева, или еще кого-то из ребят? А Борис и Максим? Случись со мной какое-то несчастье, неужели они бросили бы меня в беде?
Я рисовал в своем воображении страшной силы ураган... в наших вот, Жигулевских, горах. Они, Жигули, ничем, пожалуй, не уступят Карпатам. Есть такие вершины — смотришь, и голова кругом! А ущелья, а бездонные пропасти! Удивительное дело, почему мы у себя тут туризмом не занимаемся?.. Вот все трое мы карабкаемся по узкой горной тропинке. Слева — отвесная скала, справа — пропасть. А вокруг завывает ветер, в лицо хлещет колючий снег. Вдруг Максим — нет, пусть Борис... Да, срывается Борис и, не успев даже вскрикнуть, летит стремглав в пропасть, увлекая за собой снежную лавину.
Случись такое на самом деле с Борисом, что бы мы тогда стали делать? Ведь Максим такой щуплый, худущий... Вспоминаю, как осенью, когда я получал двойку за двойкой (у меня их накопилось в ту пору прямо-таки воз — целых шесть!), этот вот самый болезненного вида тихоня Максим и вцепился в меня мертвой хваткой. Каждый день после школы он шел за мной по пятам как тень. Я к себе во двор — и он за мной, я в сени — и он в сени. Я раздеваюсь в прихожей — и Максим молча раздевается.
Порой мне хотелось схватить в свои лапы упрямца и вышвырнуть его за дверь! Но Максимка не боялся ни свирепых моих взглядов, ни стиснутых до синевы кулаков.
Приглаживая на голове мягкие, вьющиеся, как у девчонок, волосы, он раскладывал на столе учебники и негромко так говорил:
— Начнем с геометрии...
И не отстал от меня до тех пор, пока я все свои двойки не ликвидировал!
И вот когда вчера ночью я думал о Максиме, я знал: он и в пургу не струсил бы, не оставил бы в беде товарища. Так же, по-моему, поступил бы и Борис. Уж сколько раз он выручал, когда у меня копейки не было за душой. И билет купит в кино, и мороженое. Правда, я всегда возвращал долг, как только появлялись гроши. А книги? У Бориса дома ух какая большущая библиотека! Но Борькина мать — этакая жадюга — запрещает ему давать книги ребятам, а он все-таки дает. Нет, Борис тоже надежный товарищ! Ну, а я? Совестно бахвалиться, но... нет, я серьезно думаю, и я бы поступил так же... Лучше уж самому погибнуть, чем остаться на всю жизнь презренным трусом.