Вот женится папаша, что тогда? Как жить–то будем, Никиша? Пойдут у них дети, и все имущество к ним перейдет*— бубнила мать. — Папаша все им отдаст, а тебе что останется? Сколько силы в этот дом вложил!
Отец молчал.
Сбесился, что ли, он под старость лет? — продолжала мать.
Любит он ее, — буркнул отец.
Да ведь ей, потаскухе, тридцать, поди, а ему сколько? А потом — она неверующая. Слово божие не допускает вступать в брак с неверующим. Он идет против общины.
Ладно тебе… Господь даст, все хорошо обойдется. Может, она передумает, либо сам за ум возьмется. А нет, сами исправим дело. Поняла? — многозначительно спросил отец.
Какое там «исправим»! — страстно выдохнула мать. — Ведь она от него уже в тягости…
Будет врать–то!
Истинно говорю! Как ни придет, все солененького просит… Огурцы так и жрет с жадностью!
Исправим, не допустим, — заверил отец. — Не допустит господь этого бесовского ликования.
«Хоть бы не допустили», — с надеждой подумал я и решил вернуться в подвал и узнать, как там обстоят дела. «Может, дед на самом деле передумает», — успокаивал я себя.
Открыв дверь подвала, я не узнал деда. Лицо его выглядело моложе из–за того, что он подправил усы и бороду. Его могучую грудь обтягивала белая шелковая сорочка, талию охватывал широченный кожаный ремень с блестящей пряжкой, кольцами и цепочкой для старинных карманных часов. Отглаженные черные брюки были заправлены в голенища хромовых сапог, начищенных до блеска. Редко я видел его таким нарядным. Он хитро подмигнул мне и весело сказал:
Вот как, внучек! Седина в бороду — бес в ребро.
И хоть я не понимал смысла поговорки, я все равно засмеялся вместе с дедом.
Стукнула дверь, и мы оглянулись.
Вошла Феня с улыбкой на губах. Сняла черную плюшевую жакетку, повесила на гвоздь, сбросила на плечи платок и повернулась к деду, дескать, смотри — вот я какая.
Была она круглолицая, черноглазая, брови у нее полукруглые, губы — что калина. Полная, но не толстая, двигалась она мягко и плавно. Должно быть, деду было хорошо рядом с ней, уютной и ласковой. Он бережно провел рукой по ее гладко причесанным волосам, собранным на затылке в узел.
Огонь, полыхая в буржуйке, точно красные тряпки на ветру, до черноты облизывал березовые поленья.
Приоткрой дверь–то, — попросила Феня, — а то уж больно жарко у тебя.
Я могу и без печки, — как–то басисто проурчал дед, — мне около тебя и так тепло.
Он приоткрыл дверь, в душный подвал потянуло свежестью. В широкую щель заглядывал месяц. Клубком покатился по полу холодный, пахнущий хвоей и снежком ядреный воздух. Видя, что на меня не обращают внимания, я улегся на залавке, где был постлан овчинный тулуп, пропитанный запахом ржаного хлеба.
В подвале находился неглубокий погреб, вырезанная в полу тяжелая крышка закрывалась на замок, ключ от которого находился у Деда. Что хранилось в этом погребе, я не знал. Дед открыл его, достал бочонок и маленький мешок. Он поставил бочонок на толстенную чурку, покрытую скатеркой. Чурка служила столом. Дед что–то вытряхнул из мешка. Выдернув пробку, он налил вино в маленькие берестяные туески.
Феня подошла ко мне, тихо и ласково сказала:
Бери. — И насыпала мне полную ладонь изюму.
От Фени пахло фиалкой. Девки в поселке сушили
ее и носили в карманах для запаха. На столе в деревянной миске, вырезанной дедом, лежали золотистые ранетки и стояло в туесочках вино, сладкое и душистое, как июльские травы. Это вино дед привез с Украины. Туда он ездил по каким–то делам баптистов. Дед говорил, что мужикам такое вино и во сне не снилось. Да и на что купить–то его, если б и было где? Бабенки дрожат над каждой копейкой, монетки по уголкам платочка вяжут. В одном уголке на хлеб, в другом — на соль, в третьем — на мыло, в четвертом… Где уж до сладкого? И так ладно. Сосед к соседу за огоньком ходит. Время послевоенное, трудное. А у деда деньги дармовые, молельный дом собирал.
Дед взял туесок и о чем–то задумался. Наконец он тяжело вздохнул и сказал:
Сам на дно камнем лечу и других тяну.
Ты про что это? — забеспокоилась Феня.
Да все про то же… Все про то… Хотел я сделать так, голубушка моя, чтобы люди не знали больше зла. Хотел указать им правильный путь, а на самом деле завел их в чащобу непроходимую.
Так скажи им! —воскликнула Феня.
Не могу™ Сбегу я от них, братьев моих и сестер. Великий я грешник. А замолить грех не перед кем… Искал бога, а нашел тебя. Мне с тобой только тепло и хорошо. Земной я, весь земной! Они все восстают против тебя. Но я сделал выбор.
Дед обнял Феню, прижал к себе. Я закрыл глаза, притворился спящим и уже не сердился на деда — очень уж доброй и славной была Феня. И было мне радостно и спокойно оттого, что дед усомнился в боге. Значит, нечего мне бояться кары за мои сомнения… Значит, некому меня и карать…
Гудели дрова в печке, лампа ярко горела, освещая все углы. Пахло медом, кожей, коноплей и полынью. Я поплотнее прижался к тулупу и не заметил, как уснул…
РАЗЛУКА С ДЕДОМ
Дед вывел из конюшни Пегана и запряг его в легкий ходок. Он уезжал в город за новой фисгармонией для молельного дома. И еще хотел кому–то предложить организовать артель угольщиков.
Я, брат, знаю секрет… Деготь умею гнать душистый, скипидарчик что твоя слеза — чистый, а уголек умею выжигать звонкий, как стеклышко. И государству будет выгода, и мужики будут заняты, и у меня заведется живая копейка, в рот тебе блин, — похвалялся дед. — Наш край лесной, тут ли нет места развернуться углежогам? Самое место для смолокуренного заводика. А то ишь сколько сырья пропадает. Плохо хозяйничает наша поселковая власть. Помогу ей. А молельный дом сдам в руки отца твоего.
Ты же с Феней в город собирался, — заметил я.
Это потом. Ты об этом молчи. Понял? Ни матери, ни отцу! — Он погрозил толстым жестким пальцем. — Я тебе из города кое–чего привезу.
А чего привезешь?
Увидишь.
Дед ушел переодеться в дорогу…. Легкий морозец казался звонким, как ломкий ледок на вымерзших лужицах. Заборы и дома после дождей покрыты тонюсеньким слоем льда, будто морозец оплавил их стеклом. Из–за решетчатого забора выглядывают осинки, с них еще не все слетели листья, и они стоят тесно, прислонившись друг к дружке.
ХлеЕа, конюшни, бани, избы, твердые дороги — все приготовилось к зиме, все было чистым, как вымытые огурцы перед засолкой.
Гуси и утки тоже будто пмиолодели. Они весело гогочут и крякают, приплясывая от морозца–щипача сочно–красными лапами. Бкло мне в то утро, неизвестно почему, легко и радостно.
И дед вышел на крыльцо радостный. На нем меховая шапка, легкий овчинный полушубок, блестящие хромовые сапоги. В руке, туго обтянутой вязаной перчаткой из белой шерсти, он держал резную трость собственного изготовления. Она, пожалуй, весила не меньше пуда!
Провожать деда вышли мать с отцом.
Не задерживайся долго, — попросил отец, выводя Пегана под уздцы на улицу.
Как все выхлопочу, так и приеду, — пообещал дед, моложаво садясь в ходок.
С деньгами поосторожнее будь, не рубль с собой везешь, — предупредил отец.
Не маленький. — Дед накрыл ноги попоной. — Ну, оставайтесь с богом! Павлик, проводи деда.
Я тут же прыгнул в ходок.
Но–о! — гаркнул дед и хлестнул Пегана.
Мы покатили. На поворотах кусты репейника и полыни цепко хватались иссушенными лапами за спицы колес и отскакивали с оторванными головами. Голые березки уходили от дороги все дальше и дальше, они становились прозрачными и, наконец, как бы совсем растаяли в серо–сиреневой дымке. Кое–где белели в низинах пятна снежка.
Но–о, милай! — Дед взбодрил Пегана вожжами. — В новую жизнь мы уезжаем, внук! Со мной ты будешь. Пошлю я тебя учиться на художника! У тебя есть этот природный дар. В меня ты, видно, пошел. Да сбился твой непутевый дед с дороги. Все проворонил. Сижу вот у разбитого корыта. А сила у меня была, была… Где она теперь? На что растратил ее?.. Хочу хоть последние годы пожить по–человечески. Спасибо Фене, оживила она меня. Ты ее люби — сердце ее чистое, открытое… Ну, беги домой!