Изменить стиль страницы

— Прозвонить надо общую цепь, товарищ техник-лейтенант...

— И что? Задача с тремя неизвестными?

— Отсеем два.

— Попробуем.

И пробовали. Имитировали сигналы с «пасеки», смотрели, как они проходят, бегали по тропке от пункта управления к стартовой установке, и опять Метельников коротко бубнил в трубку: «Есть, нет...» А потом лейтенант Бойков резко разгибался над столом, откидывался на спинку железного стула — стул под ним тоскливо скрипел. Пальцы, длинные, будто карандаши, выстукивали дробь прямо по «синьке», и Бойков раздельно произносил привычную фразу:

— Зеленая муть с голубыми разводьями... — Тут же упирался вытянутыми руками в кромку стола, казалось, собирался рывком турнуть его по узкому, тесному бункеру; прищуренный взгляд острый и далекий. Но вдруг присвистывал раз-другой, негромко, неуверенно, пока еще только настраивался, потом тоже тихо, себе под нос, напевал:

Нас двенадцать молодцов.
Кого убьем, кого зарежем —
Не найдешь у нас концов...

Но это чужая песенка: старшего лейтенанта Русакова.

А сержант Бобрин, будто ничего ровным счетом не произошло, будто не провалилась с треском его идея, не «прозванивали» цепи впустую битый час, а то и больше, — только чуть натянется кожа на скулах да еще плотнее, совсем в ниточку, сдавятся губы, упрется в блок отверткой, молча разгребает тонкие проводнички, связанные в жгуты, трогает конденсаторы, глазированные цилиндрики сопротивлений.

Настройщики, бросив работу, налепятся вокруг, советы сыплют разные, предположения строят — Бобрин глух и нем: то ли не слышит, то ли слышит, но делает свое. Потом поднимет багровое, кровью налитое лицо.

— А вот тут, товарищ техник-лейтенант...

Техник вскидывается — железно грохочет по бетону съехавший с резиновых ковриков стул. Зря Бобрин со стула поднимать не станет: ясно, нашел обрыв или пробой, а то еще какая-нибудь чертовщина.

— Ну-ка, ну-ка! Маячит?..

Бобрин не отвечает: выпрямившись, с уважительным достоинством ждет, когда подойдет техник.

 

Метельников и видел, и слышал, и делал все в этот день в каком-то полусознательном состоянии, а вернее, его руки привычно делали нужную работу, а глаза и уши лишь регистрировали происходившее вокруг — в голове же неотступно повторялось: послезавтра, послезавтра...

Днем, когда на позицию привезли в термосах обед, расчет устроился на обочине бетонки, в траве. Здесь, на влажно-низинном, сыром месте, она вымахала за эти жаркие дни вольготно, зелено-изумрудная, сочная, выкинув метелки стеблей, источая густой аромат. Метельников черпал из алюминиевой миски борщ и не ощущал его вкуса — хороший ли, плохой ли. Автоматически, без желания занялся и вторым: разжевывал медленно, точно это была не перловая каша с консервированным мясом, а резина, которую ни прожевать, ни проглотить.

Бобрин степенно заканчивал обед, осторожно выскребывая ложкой остатки каши. Торопились сдавать не только «пасеку», но и «луг»: тут верный признак — частенько наезжало разное высокое начальство, гражданское и военное, не в одиночку, а скопом, ходили от установки к установке. Тщедушный, с прыщеватым лицом солдат Пилюгин подшучивал по этому поводу: «Импульсы дают!» Но то, что торопились, следовало и из другого: на утренних разводах капитан Карась после коротких указаний, которые давал, вызывая офицеров перед строем, прежде чем повернуть строй и скомандовать наконец «Ше-е-гом, арр-ш!», напружинившись, побагровев, «толкал речь»: «Знайте, мы головной объект! Задача поставлена — через десять дней предъявить «луг» Госкомиссии. «Пасека» предъявлена, теперь — «луг». Понимать надо!»

Что ж, вот и обеды стали возить прямо на позицию — экономия времени на хождении от «луга» до городка и обратно. И видно — сержант Бобрин проголодался: «мозговая динамика» тоже может укатать человека! Формулировочка лейтенанта Бойкова: «У ракетчиков не физическая динамика — коли, руби, короткими перебежками вперед — мозговая динамика! Шевели мозгой, ворочай, давай ей гимнастику».

Пилюгин, управившись со вторым, вылизывал коркой хлеба алюминиевую мятую миску, насытившись и подобрев, лениво отругивался от соседа:

— Чего я-то? Настройщик мне не начальник. А потом — лысый я, что ли? Он мне: «Тащи это, тащи то!» Таскаю. А тут: «Давай колено стрелы подъемника!» Пудов пять... и одному. Ну и сказал ему: «Гуляй, не задерживайся...»

Он отставил миску на землю с явным сожалением — кончилось удовольствие.

В другое бы время, в ином настроении Метельников уже не выдержал бы, подпустил «ежа», сбил бы бездумность Пилюгина. Но сейчас в голове было одно: письмо Вари...

Он получил его утром. Вернее, это было даже не письмо, а торопливая короткая записка. И писала Варя ее, как он догадывался, не дома, а прямо на почте, помещавшейся вместе со сберкассой в деревянном сельском домике. И записка не записка — крик души:

«Здравствуйте, Петя! Что делать?! Меня сватают за Гришку-шофера. Дед каждый день одно и то же: моя воля, перед смертью. Как ему перечить? Воспитал. Больше у меня никого нет. В субботу приходят сваты. Не знаю, что делать».

В субботу, в субботу... Суббота послезавтра. И значит, послезавтра все должно совершиться: Варя и Гришка-шофер. Ощущение чего-то непоправимого, что должно произойти, захватило его, не отпускало. Метельников все делал механически и жил только этим своим внутренним, неотступным чувством: что делать, как быть? Представлял фатоватую, с рыжими полубаками, жиреющую физиономию Гришки: один раз видел его — лихо подкатил на дребезжащей крыльями полуторке, с ходу тормознул — машина аж как-то крякнула. В нем была, конечно, грубая сила, такие, верно, иным девушкам нравятся, он к тому же приодет в костюм, рубашку с галстуком.

Лезли в голову скрипучие слова старика: «А ты под Варьку-то шары зазря не подкатывай: молокосос еще. В шоферы поначалу выбейся». Варя рассказывала: дед ценил на земле только одну профессию. — шофера и судил о ней по Гришке: и дров привезет, и кирпич, и сено... Дед загибал не гнущиеся от старости, крючковатые пальцы, перечисляя Гришкины достоинства: «Дом кирпишный поставил, крыша шиферная, всей живности на дворе не перечесть... Сыт, пьян и нос в табаке». Куркулистый старик не шутил, на Гришку давно прицел держал.

«Послезавтра, послезавтра...» С открытыми глазами, даже не смыкая их, — помогал ли он в пункте управления Бойкову и Бобрину или следил за сигнализацией на старте, односложно ли повторял в трубку «есть, нет», или шагал по тропке к пункту управления — видел одно и то же: ее, Варю, сосватали... Хотя и тут всякий раз картина представала по-разному: то Варя в белом платье, лицо бледное и печальное, то уже перед глазами вставало скопище людей с лоснящимися, потными от выпитого и не в меру съеденного лицами, и старик, дед Вари, тоже встряхивает,редкой бородой, скрипучим дискантом сорванного голоса верещит: «Горько!» На мясистом, как картофелина, носу вспухают крупные капли пота, а запалые неулыбчивые глаза холодны...

От этих картин Метельникову легче не было. Что-то надо сделать, помешать, не допустить!

Но что?! И как?!

Дед Вари, сутулый, костистый, точно усохшее дерево, тронь — и зазвенит; жидкая борода сивая, иссушенное, морщинистое лицо. Этот ни перед чем не остановится — камень.

Как-то подкараулил он их вечером. Явился рядом неслышно, ровно тать, проскрипел: «Молокососу неймется! Вот-ко, возьму оглоблю...» Варя будто вся съежилась. «Никакой он не молокосос, дедушка!» — вспыхнула она. Но старик оборвал: «Цыц! Ступай в дом. А ты, солдатик, подобру с богом шагай».

И она покорно пошла в дом — мрачноватый, как крепость, с голубыми глазницами-наличниками. Дед тоже пошел вслед за ней, вздергиваясь на ревматических ногах, — он и в летний воскресный день был одет в ватную засаленную стеганку-безрукавку, в допотопный треух, облезлый, вытертый, должно быть, столетней давности.