Изменить стиль страницы

— Похож?

— Это я?

— Ты. Разве непохож? Лесоруб, начинающий поэт, воспитатель заключенных. Кем ты еще был?

— Солдатом. А что?

— Еще?

— Военным переводчиком, адъютантом командира полка, штабной крысой. Для чего тебе это?

— Еще?

— Военнопленным. Сидел в гестаповской тюрьме. Носил камни в Маутхаузене…

— Еще?

— Подпольщиком и обратно адъютантом… тоже, пожалуй, командира полка.

— Еще?

— Любил одну женщину… Репатриантом. Замполитом. Товарищем, а иногда, по обстоятельствам, и господином полицейским. А зачем тебе все это знать?

Володька заостряет на рисунке мой нос, прочерчивает морщины на лбу, на щеке, под глазом (рисунок в профиль), делает залысину и любуется этим своим уродом.

— Пририсуй хоть рубашку с галстуком, — прошу я.

— Нельзя.

— Тебе жалко?

— Не жалко, но, понимаешь, для такого портрета рубашка с галстуком не годится. Надо бы подато что-то такое, чтобы можно было прочесть одновременно: солдатскую гимнастерку, робу узника, спецовку рабочего. Но это очень сложно, надо искать… Пусть останется так.

И он в уголке листка кудряво расписывается.

— Вот, прими на память. Постарайся сберечь.

— Этот мой портрет?

— Ну, не портрет — набросок, этюд, представление о трудяге и мученике, одержимом высокой идеей… Ничего не смыслишь. — Володька вздыхает, долго молчит, потом кладет растопыренную пятерню на свой рисунок. — Не можешь ли найти мне заказчика? Из начальства кого-нибудь… Может быть, из стрелков, а? Портрет — пайка хлеба. По-моему, недорого.

— Да тебя сразу в карцер за такой портрет.

— А я им не такой. Я сделаю их симпатично-похоженькими, даже морщинки уберу, даже галстучек привешу.

— Черт с тобой, поспрашиваю.

— Сделай милость!

И он опять уставляется в окно, глядит на колючие бревна тына, напоминающие отточенные карандаши, на белую, как лист бумаги, заснеженную площадку перед столбиками запретной зоны.

4

Солнышко. Торопкая капель. Прозрачные снеговые лужицы.

Лужицы во дворе. Лужицы и в бараках: ребята обливают кипятком нары.

Работа идет сразу во всех жилых секциях. На борьбу с клопами мобилизовано все трудоспособное население лагеря. Одни таскают в ведрах и шайках горячую воду из бани и кухни, другие ошпаривают нары, столы, скамейки, третьи, вооруженные палками, простукивают потолки и стены, четвертые — их целая бригада — пополняют запас дров, израсходованных сверх нормы.

Посреди лагерной площадки стоят начальник и технорук. Я, как зачинатель сегодняшней кампании., информирую их о ходе дел.

— Значит, можете, — говорит мне начальник, — можете поднять народ, когда захотите!

На нем по случаю выходного дня теплая суконная тужурка, отороченная серым каракулем, и начищенные до глянца сапоги.

— В следующее воскресенье устроим дезинфекцию белья и одежды, — докладываю я ему.

— Лады, — отвечает он.

Курганов — руки, по своей привычке, в карманах — с насмешечкой поглядывает на нас.

— И наглядную агитацию можем подновить…

— А вот с этого и надо было начинать, — подхватывает начальник. — Ты что, Курганов, не согласен?

— Вполне согласен.

— У меня есть художник, — продолжаю я, — настоящий художник.

— Вот и прекрасно, займитесь. Пора украсить командировку, придать, так сказать, подобающий вид. А с этой филантропией можно было бы и обождать.

Он. конечно, имеет в виду уничтожение клопов и дезинфекцию: это, по его мнению, филантропия.

— Мне кажется, одно другому не помешает, гражданин начальник. Надо только освободить художника от работы в лесу.

— А что, на пару дней освободим.

Ему, чувствую, явно по душе мое предложение подновить нашу наглядную агитацию: щитки и плакаты, вывешенные на столовой и конторе.

— Совсем освободить, — говорю я. — Перевести ого на работу куда-нибудь в баню или на кухню.

— Это хужее. С основных работ мы брать никого не можем… А вообще, была не была, я пошел бы и на это, да вот наш технорук не позволит.

— Нет, почему же, я возражать не буду, — говорит Курганов.

— Ты? — удивляется начальник. — Что-то я не пойму тебя. Ты соглашаешься отпустить человека с повала? Он, художник, на повале? — спрашивает начальник меня.

— Пусть твой художник хоть завтра же приступает к работе, — говорит мне Курганов. — Я подготовлю тексты и закажу в столярке щитки… Так что, гражданин начальник, остановка за вами: отдавайте распоряжение.

— Обожди, Курганов… — Начальник озадачен и даже начинает хмуриться. — Ты же знаешь, что у нас с этой статьей неблагополучно.

— Пошлем в лес кого-нибудь отсюда, кто засиделся здесь.

— Кого же: повара, плановика, бухгалтера? Может, нового нарядчика? — уже с недоброй усмешкой спрашивает начальник. — Или вот опять его? — Он кивает на меня.

— Это уж ваше дело решать, — невозмутимо отвечает Курганов. — Может быть, для кого-то наглядная агитация — украшение, а для меня это дополнительные кубометры древесины. Равно как и эта филантропия… с клопами.

Он тоже задира, технорук.

— Между прочим, — вдруг негромко произносит начальник, и я вижу, как на его побледневшем лице отчетливее проступают рябины, — между прочим, не советую вам забываться, Курганов… Для кого это наглядная агитация — украшение?

Сейчас они снова повздорят. И я поспешно убираюсь восвояси.

Захожу в секцию, где я жил первые три месяца. Тут пар, лужи, плеск воды. Ребята работают азартно. Они не ругаются: им нечего ругаться — здесь-то дело ясное.

— Кончаете, Семен?

— Давай, комиссар, засучивай рукава. Поможешь полы мыть.

— Покажи пример, воспитатель! — подзадоривают меня.

Ничего не попишешь: я тоже топтал эти полы и кормил собой клопов — и я сбрасываю с себя полушубок.

— Та мы шуткуем, товарищ воспитатель, — сладко произносит сверху, из облаков пара, Павло.

— Ничего не шуткуем, — раздается из-под нар свирепый голос Володьки. — Вот тряпка, держи, вдохновитель!

И он кидает мне под ноги тяжелую, разбухшую от горячей воды тряпку-мешковину.

5

В начале апреля гибнет Семен.

Не знаю, как могла прийти ему в голову такая мысль — бежать, не знаю и теперь уже никогда не узнаю: пуля стрелка уложила его.

На следующий день к нам приезжает старший оперуполномоченный из города. Он вызывает к себе поочередно начальника командировки, технорука, нового нарядчика. Потом из вахтенной избушки, расположенной за воротами, являются за мной.

Что поражает меня прежде всего, когда я вхожу в небольшую солнечную комнату, — это то, что старший оперуполномоченный, немолодой майор с орденом Ленина на груди, вежливо приподнимается из-за стола. И еще поразительнее — протягивает мне руку. Я сажусь по его приглашению на единственный в комнате стул — не на табурет в углу, а именно на стул, который стоит рядом с его деревянным креслом. Я сажусь, не спуская с майора глаз, и почему-то все время вижу его орден Ленина.

— Прискорбный случай, очень прискорбный, — говорит он, поворачиваясь вместе со своим креслом ко мне.

Лицо у него полное, приятно-розоватое. Очень чисто выбритое.

— Да, прискорбный, — отвечаю я.

— Прямо нелепость, — говорит он и вздыхает. — Такой еще молодой, ему бы жить да жить. Уму непостижимо!

Я пока не понимаю этого майора: прием, что ли, у него такой — расположить к себе, а потом оглоушить? Может, он подозревает меня в чем-нибудь? Считает соучастником побега?

— Вы были, кажется, хорошо знакомы с ним? — спрашивает он.

— Я работал около двух месяцев в его бригаде. Но я ничего не знал…

— Нет, вы не подумайте!.. — словно бы спохватывается майор, поднимая полные чистые руки над коленями. — Я, голубчик, совсем не о том, — говорит он ласково. — Я хотел спросить вас, не замечали ли вы в поведении, в поступках этого человека чего-то такого, ну, ненормального… какие-то отклонения? Ведь вы как воспитатель наблюдаете людей, верно?