Изменить стиль страницы

Мне тяжело видеть тоску в его глазах, его выпачканное глиной лицо, рыжую щетину на щеках. Он еще пытается ободрить меня!..

Возвращается Герасимов. С водой. Она теплая, горьковатая, отдает железом. Я отпиваю несколько глотков и гляжу на Иванова.

— Пей, пей, — произносят его запекшиеся губы. Гляжу на Герасимова.

— Пей, — отворачиваясь, шепчет он.

Протягиваю ему котелок с остатком воды и, упершись затылком в доску, закрываю глаза. Голова идет кругом, кругом идет вместе со мной земля…

Плен, плен, плен…

2

Вот он, плен… Растворяется калитка в колючем заборе, огораживающем серое строение с трубой, и сотни людей, давя друг друга, устремляются к дымящимся деревянным ушатам. Наперерез толпе бросается человек в желтой форме. С какой-то веселой неистовостью он начинает бить толстой палкой по головам. Он бьет во всю силу, со всего размаха, он кричит и хохочет при этом. Я вижу, как падают под его ударами люди; я первый раз в жизни вижу, как бьют взрослых людей.

Опять делается не по себе. Слабеют ноги, и вместе с тем что-то темное и яростное вздымается во мне. Если бы у меня сохранился пистолет, то я сейчас пристрелил бы этого человека в желтом. Я пристрелил бы его совершенно спокойно, как стреляют взбесившихся животных!

И все-таки глядеть не могу… Бьют! Бьют взрослых людей, вчерашних бойцов и командиров Красной Армии!.. Что же будет-то в конце концов?..

Пленные разбредаются от ушатов, держа котелки и консервные банки, на дне которых — серая бурдз. Показываются Иванов и Герасимов с такой же бурдой. Внезапно я ощущаю сильный голод.

— Дай… котелок, — прошу у Иванова.

— Тебя раздавят, не ходи, — шепчет он.

— Дай!

— Мы поделимся с тобой, — шепчет Герасимов.

У него ввалившиеся глаза, щеки запали… Мы голодаем уже много дней, но на воле было легче: там была надежда, здесь нет надежды. И товарищи не должны страдать еще и из-за меня.

Герасимов одалживает у соседа пустую банку и направляется вместе со мной в толкучку. Толпа мало-помалу редеет. Недалеко от ушатов топчутся пленные и голодными острыми глазами наблюдают за раздачей. Мне вплескивают в банку бурды, а желтый изверг ставит на моей ладони химическим карандашом крест. Такие же фиолетовые кресты на ладонях других пленных, получивших свою порцию.

Теплая серая жидкость пахнет молотыми костями и поскрипывает на зубах. Я выпиваю ее, как и все, не прибегая к помощи ложки. После еды тут же, сидя у барака, засыпаю…

Просыпаюсь оттого, что солнце бьет прямо в глаза. Рядом дремлет Герасимов. Иванова нет. Наши соседи по одному перебираются в тень на другую сторону барака. У меня разламывается от боли голова, но вижу как будто отчетливее.

— Герасимов, Герасимов!.. Он открывает глаза.

— Где Иванов? — спрашиваю я, радуясь тому, что я, кажется, и слышу получше.

— Он скоро вернется, — отвечает Герасимов.

Да, лучше. Я слышу уже не шепот, а голос, хотя и с шумами.

— У меня немного отлегло от ушей, — говорю я.

— Он ушел к санитару.

— Мне полегче.

— Там есть места для раненых, в бараке… Ты не говори, что полегче, может, тебя туда положат.

Но мне на самом деле лучше. Я рассматриваю Герасимова, ощупываю себя — карманы пусты, часов на руке нет.

— Как все было с нами?

Приходит Иванов. Утирает грязное лицо рукавом, садится.

— Стервецы, — глухо произносит он. — Что стало с людьми?

— Мне получше.

Иванов обнимает меня за плечо. Его губы дрожат.

— Только раненых, контуженых не берут… А если у тебя будет припадок?

— Ничего со мной не будет… Как нас взяли? Иванов горько усмехается.

— Наскочили на засаду. И все… Я кое-что узнал, — быстро прибавляет он и поворачивается ко мне. — Ты меня хорошо слышишь?.. Мы в Оленино, в пересыльном лагере. Пленные все прибывают. Дня через два нас отправят куда-то дальше. Давайте держаться вместе и, если представится случай… Понятно?

— Ясно, — говорит Герасимов.

Мне тоже ясно, что Иванов имеет в виду: мы попытаемся бежать.

— Только бы не ослабеть от голода, И чтобы ты… окреп, — говорит Иванов мне.

— Я постараюсь.

— Давайте походим, оглядимся, — предлагает он. Мы встаем и принимаемся тихонько бродить.

— А что же на фронте? — спрашиваю я.

— Тс-с! — Иванов прикладывает палец к губам. Из кухонной калитки выползает изувер в желтой форме. На его белой нарукавной повязке какие-то немецкие буквы — какие, я издали не вижу.

— Полицай, — тихо говорит Иванов. — Изменник. На полицае сверкающие хромовые сапоги, физиономия красная и веселая.

— Давайте от греха подальше, — говорит Герасимов.

Однако полицай уже увидел нас. Подходит, щупает, суча пальцами, материал моей гимнастерки.

— Скидывай!

— Почему это?..

— Он контужен, оставьте его, — говорит Иванов.

— Скидывай, дура, — настаивает полицай. — Я тебе хлеба дам… контуженый!

Откуда он взялся — такой? Где он жил?..

Ничего не поделаешь, снимаю с себя диагоналевую гимнастерку с двумя памятными дырочками на рукаве: следом входа и выхода пули. Я специально не зашивал их, думал, когда-нибудь покажу маме.

Полицай довольно хмыкает, бросает мне кусок хлеба, потом орет:

— Эй… эй, санитетер!

Подбегает худой желтолицый пленный.

— Раздобудь этому воробью что-нибудь взамен. У тебя сегодня готовые есть?

— Трое сегодня после обеда…

— Так вот одень его, я тебе приказываю.

— Есть!

— Не «есть», а «яволь» надо отвечать, деревенщина!

Полицай сворачивает мою гимнастерку и, посвистывая, уходит. Неожиданно я замечаю, что у нас нет знаков различия. И на моей гимнастерке, кажется, не было, хотя я сам не снимал своих треугольников… Вероятно, содрали немцы.

Санитар приносит мне вылинявшую красноармейскую гимнастерку.

— Может быть, все же возьмете его на пару дней? — говорит ему Иванов про меня. — Хоть на ночь…

— Ладно, приходите на ночь вместе… Часов, случаем, не сберегли?

— Нет.

— Ладно, ребята, приходите, переночевать устрою. Мы возвращаемся к бараку, садимся и делим хлеб. Я рад, что могу поделиться с товарищами хлебом. Только мы, пожалуй, очень уж долго и тщательно его делим.

3

Солнце опять в зените. Жарко, душно.

Перед строем пленных прохаживается длинноногий немецкий лейтенант, за ним, как хвостик, — переводчик, юркий человек с помятым лицом. По бокам строя — полицаи с палками.

— Итак, политруков, коммунистов и евреев среди вас нет?.. Господин комендант спрашивает еще раз — нет? — тонким голосом выкрикивает переводчик.

Мы молчим.

— Хорошо, — вслед за лейтенантом произносит переводчик и разворачивает какую-то бумагу. — Офицеры от младшего лейтенанта и выше… два шага вперед!

— Придется… у них все мои документы, — хмуро бормочет Иванов.

— Ну?.. В противном случае буду вызывать поименно, и тогда пеняйте на себя.

Из строя, поколебавшись, выходит человек десять.

— До свидания, ребята, может, еще встретимся, — говорит Иванов и делает два шага вперед.

— Еще есть? — спрашивает переводчик. Строй молчит.

— Офицеры… марш!

Группа наших командиров вразнобой шагает к лагерным воротам. В последний раз вижу в профиль лицо Иванова… До свидания, верный товарищ, до свидания, а может, прощай!..

Через полчаса нам выдают по пол-литра костяной бурды и вновь приказывают построиться. На запасный путь к лагерю подъезжает состав. За воротами цепью выстраиваются конвоиры. Подгоняемые криками и руганью, мы погружаемся в товарные вагоны.

…Ржевский лагерь для военнопленных, куда нас привозят в тот же день, мало чем отличается от оленинского. Он тоже рядом со станцией. В нем такая же вытоптанная серая земля. Такие же серые дощатые бараки. Такие же толпы бессмысленно слоняющихся голодных людей. Такие же желтые изверги-полицаи. Правда, здесь значительно больше и бараков, и пленных, и полицаев. Бараки переполнены. Первую ночь мы с Герасимовым проводим на земляном полу у двери. Спим, согревая друг друга своими тощими телами. Утром получаем по маленькому черпаку суррогатного кофе, в обед — по поллитра темной, неведомо из чего приготовленной похлебки, вечером — по куску серого колючего хлеба.