Изменить стиль страницы

Выждав, когда добряк дядя Сеня сделает паузу, Владимир поблагодарил старика за заботу и сообщил, что вчера утром он был в парткоме завода и говорил с самим Тарановым. Таранов и председатель завкома звонили в АХО и договорились с начальником: разрешили жить в общежитии еще четыре месяца, пока идут съемки фильма.

— А там, дядя Сеня, посмотрим. Если не отхватим москвичку с новенькой «Волгой», то выиграем по лотерее и купим себе кооперативную квартиру на Ленинских горах. Не шуточки же шутить мы приехали аж из самой Сибири в столицу!.. Так и передай коменданту: осади, мол, назад. — Владимир похлопал старика по плечу, подмигнул ему и улыбнулся: — Так и скажи ему, дядя Сеня: пусть знает своих и почитает флотских.

Мужское общежитие завода располагалось в здании бывшей школы во Втором Щиповском переулке. Широкий коридор глянцевито поблескивал чистыми крашеными полами, на высоких потолках голубели матовые стеклянные трубки дневного освещения, огромные светлые окна были зашторены нежными, почти прозрачными светло-зелеными шторами с рисунком только что распустившихся юных березок. Вдоль окон, по длине коридора, ровным рядком стояли низенькие журнальные столики, рядом — такие же низкие кресла с блестящими никелированными ножками-ободьями. На столиках здесь и там веером рассыпаны газеты, журналы, пестрели керамические болгарские пепельницы. На стене между окнами висели репродукции, исполненные маслом: шишкинская «Рожь» и перовские «Охотники на привале». На одной — солнцепотоп, жара, золотые волны ржи, одинокая сосна, дорога… На другой — тихая охотничья радость, азартное, безобидное хвастовство старых охотников, «заливающих арапа» молодому, неопытному новичку. Еще вчера утром этих картин здесь не было. «Значит, правду говорил дядя Сеня, — подумал Владимир, — был комендант, вешал картины и передал вахтеру, чтобы я сматывал удочки».

В безлюдном коридоре стояла прохладная тишина, в которую из самой дальней комнаты мягко вплывала мелодия романса Чайковского «Забыть так скоро…». Вскоре ее сменил баритон Муслима Магомаева.

Владимир сразу догадался, что это Махарадзе крутит японский магнитофон, который он купил недавно в комиссионном магазине. За какие-то полтора-два месяца Арсен сумел где-то записать всего Вертинского, Лещенко, Булата Окуджаву, Рашида Бейбутова, Муслима Магомаева… Сегодня он работает в ночную смену. Вот и развлекается.

Владимир прошел в свою комнату и поставил чемодан под кровать. Огляделся. Впервые так остро он почувствовал, что за шесть лет жизни под крышей заводского общежития в душу его незримо вросла эта маленькая комната с четырьмя по-солдатски аккуратно заправленными койками, с четырьмя низенькими тумбочками у изголовий и широким, почти во всю стену, окном, на столике перед которым почти всегда — с мая и до глубокой осени — стояли живые цветы. Скоро со всем этим предстояло расстаться. Впереди неизвестность. Все, что было позади и что много лет окружало в этой холостяцкой комнате, вплелось хмелем-вьюнком в память. Каждая мелочь здесь имела хоть маленькую, но свою историю. Над койкой Николая Зубарева висел эстамп портрета Сергея Есенина. Николай купил его после первой получки, два года назад. В белой рубашке с расстегнутым воротом и засученными рукавами, поэт облокотился на ветхие жерди деревенской изгороди и задумчиво-грустно смотрел вдаль. За спиной его густым валом клубилась березовая роща. Рязанец по рождению, Зубарев не только страстно и горячо любил поэзию Есенина, но и, как мог, пропагандировал его творчество. А если случалось под хмельком, в кругу товарищей, уловить удобный случай и найти терпеливых слушателей, Николай мог читать Есенина часами.

Было в облике Зубарева что-то близкое и сходное со знаменитым земляком: такое же худощавое, матово-бледное лицо, почти те же большие, с просинью рязанского неба глаза, густые (так, что ломались расчески), буйные русые волосы, плавная, мягкая походка… Николай заочно учился на третьем курсе редакционно-издательского факультета полиграфического института и втайне от друзей писал стихи. Даже изредка осмеливался читать их, но всегда выдавал их за стихи «товарища по курсу». И очень огорчался, даже глубоко страдал, когда видел, что стихи его, после стихов Есенина, вызывали у слушателей или усмешку, или (а это совсем ранило) ядовитые реплики.

На завод Николай поступил сразу же после армии. Служил в Заполярье, в артиллерийском полку. Вот уже третий год работает по шестому разряду на револьверном станке. Два раза приезжал к нему в гости из-под Рязани дед, смешной и веселый деревенский старик, такой же голубоглазый, как и внук. Сколько ни объяснял ему Николай, что такое револьверный станок и что на нем производят, тот так и не понял, считая в душе, что внук «темнит», что есть в его работе какая-то «военная тайна». Дед был глубоко убежден: раз станок называют револьверным, значит, на нем и делают револьверы. И, чтобы окончательно разоблачить внука, хитровато спросил его:

— Ты помнишь кирпичный завод в Кудеевке?

— Как же не помнить. Мы туда бегали воробьиные гнезда разорять.

— Так вот — раньше на нем кирпичи делали, а сейчас другое.

— Что же? — вполне серьезно поинтересовался Николай Зубарев.

— Эти самые… — Дед подвел под лоб глаза и, как великую тайну, сообщил: — Пианины, гитары, балалайки.

— Да ты что, дед? Смеешься? Кирпичный завод переоборудовали в фабрику музыкальных инструментов?!

— Нет, не переоборудовали… Оборудование все старое осталось, и материал тот же — глина, песок и все такое прочее. А делают из всего этого пианины и балалайки. А вывеска тоже старая: «Кудеевский кирпичный завод».

И оба долго и громко хохотали. Старик хохотал над тем, как он ловко поддел внука; внук покатывался со смеху над наивностью деда.

Против койки Владимира, у окна, стояла койка Павла Солдаткина, пропитчика из первого цеха. Над изголовьем его кровати висела латунная пластинка в форме кладбищенского креста, на котором была искусно выбита чеканка герба города Риги. Как-то раз, в субботу, дядя Сеня под «малым хмельком» (а он знавал и «немалые») зашел в комнату и, увидев «герб Риги» над кроватью Солдаткина, «все сразу понял»: парень протаскивает в заводское общежитие «религиозный дурман», грозился сообщить об этом коменданту, а если тот не примет меры, то и куда повыше — в завком, а то и в партком. На этой крестообразной латунной пластинке было отчеканено изображение женщины-рыбы. Волосы отнесены далеко назад ветром, в одной руке женщины меч, в другой — щит, вместо ног плавники и рыбий хвост.

Всматриваясь в этот латунный крест с чеканкой, Владимир с грустью подумал о том, что скоро расстанется и с Павлом Солдаткиным, который приучил всех жильцов комнаты к обязательной утренней зарядке и добился того, что вечером, даже в зимние холодные дни, комнату до изморози проветривали и на ночь было категорически запрещено курение.

Было что-то непонятное и странное в молчаливом характере Павла: он не любил рассказывать о своей семье, которая жила у него под Калугой. Всего только раз, в минуту крайнего откровения, Солдаткин как своей великой и вечной печалью поделился с Владимиром: оказывается, в его свидетельстве о рождении в графе «Фамилия, имя, отчество отца» стоит прочерк. Рассказал он об этом совсем не потому, что Владимир дотошно добивался подробностей его биографии, — эти горькие и обидные слова он выдавил из себя с каким-то исповедальным облегчением, будто на час-другой скинул с плеч своих тяжелые каменные жернова, которые он почувствовал на себе с тех пор, как понял, что у каждого сына обязательно должен быть свой отец. А у него — прочерк. Мать в свое время не объяснила сыну значение прочерка, чтобы ему легче было нести в душе эту незримую холодную ношу через всю жизнь. И это признание, кроме всего прочего, прозвучало также как просьба, чтобы товарищи по комнате больше не приставали к нему с расспросами об отце и матери. Он не любил говорить и о матери. Письма от нее получал редко, писал ли ей сам, тоже никто не видел.

Не зная зачем, просто так, как-то механически, думая совершенно о другом, Владимир выдвинул верхний ящик в тумбочке Павла, и в нем глухо звякнули медные и латунные пластинки разных размеров с чеканками различных изображений. На одной было нечто похожее на распятие Христа, другая вырезана в форме баварского кривого ножа с резной ручкой; было здесь несколько мелких латунных продолговатых пластин с чеканкой воинов старых времен — в шлемах, в кольчугах, с мечами и копьями…