Изменить стиль страницы

Конечно, это не Бродвей, каким его рисуют журналисты. Здесь не пылает ночью пожар реклам… Но это больше, значительнее и чище, чем Бродвей. Это — улица Горького. Это — Москва!

— Сергей Стратонович, в газетах писали, что недавно вы в составе большой группы советских артистов и режиссеров были в заграничном путешествии? — спросила Светлана, которой вдруг показалось, что помолчи они еще минуту — и Кораблинов зевнет и, извинившись, протянет ей на прощание руку.

— Да, это был неповторимый месяц, — рассеянно ответил Кораблинов, кивнув на приветствие встречного седого человека почтенного возраста.

— Расскажите, пожалуйста, Сергей Стратонович. Кроме юга, я еще нигде не была.

И Кораблинов начал вспоминать о своей последней заграничной поездке. Париж, Рим, Венеция, Вена… Эти города вставали в его рассказе зримо, ярко. Рассказывать Сергей Стратонович умел. Он говорил, а в воображении Светланы оживала экзотика далеких стран, она слышала мелодии неаполитанских рыбаков, которые с песней встречают солнце и с песней его провожают. А море!.. Широкими мазками смелого художника Кораблинов точно, почти до физического ощущения, передавал яркий и многоцветный колорит итальянской природы, язык, привычки, нравы людей, их обряды, одежду, танцы. Любовно живописал он Италию, с ее тихими зеленоватыми морскими бухтами, над которыми даже воздух кажется наполненным мелодией песен.

Вена в воображении Светланы представала в виде эоловой арфы, которая по воле самой судьбы обречена быть вечным гимном человеческой радости. Каждый серебряный тополь, молоденький клен на бульваре, острые шпили готических строений, гусли телеграфных проводов — все это были только отдельные струны той незримой гигантской арфы, которую на географических картах называют столицей Австрии.

Даже Париж, о котором Светлана знала из книг Бальзака, Гюго и Золя, и тот на незримом полотне, нарисованном Кораблиновым, показался ей обновленным свежими красками новых человеческих судеб и политических событий.

Вышли на Красную площадь. Часы на Спасской башне пробили одиннадцать раз. Немного постояли. Высоко в небе кроваво-рдяно горели рубиновые звезды. Мимо Мавзолея шли молча. И это молчание Светлане показалось значительным, торжественным. Голубые ели грустно и молчаливо, не шелохнувшись, замерли над могилами революционеров, похороненных у Кремлевской стены. А впереди, слева, точно на старинной русской сказочной картине, выкруглил в голубом небе свои луковицы-купола собор Василия Блаженного.

У набережной Москвы-реки Светлана тревожно посмотрела на часы.

— Вы торопитесь?

— Мне уже пора… — Светлана замялась. Она чуть не проговорилась, что так поздно ей нельзя задерживаться без разрешения.

— Ну что ж, — Кораблинов очень не хотел, чтоб Светлана уходила. Но удерживать ее не решался.

— Вы о чем, Сергей Стратонович? — виновато спросила Светлана, видя, что лицо Кораблинова стало вдруг притушенным, печальным.

— Так… Ничего. Просто вспомнил строку из одних невеселых стихов.

У гостиницы «Бухарест» Кораблинов остановил такси. Ехали не разговаривая. Да и что мог сказать ей Кораблинов? Что он хочет еще раз увидеть ее? Что, глядя в ее чистые, как небесные озера, глаза, он сам становится моложе, чище? Что он хочет видеть ее, что давно думал о такой дружбе, что она, эта дружба, уже приходила к нему в его мечтах…

Попрощался Кораблинов, не выходя из машины.

— Приглашаю вас с тетушкой в воскресенье отужинать со мной в «Метрополе».

Это предложение смутило Светлану. Она еще никогда не была в ресторане без родителей.

— Но я должна об этом поговорить с тетей.

— Об этом мы еще созвонимся. Спокойной ночи. Я всегда рад вас видеть.

Последние слова прозвучали как просьба, как скрытая мольба уставшего человека.

Смущенная долгим и крепким пожатием руки, Светлана невнятно и сбивчиво поблагодарила Сергея Стратоновича, поклонилась и, комкая слова, обещала звонить. У подъезда, к которому она почти подбежала, обернулась. Она спиной чувствовала взгляд Кораблинова. Машина еще стояла у арки. Светлана помахала на прощание рукой и скрылась в парадном.

— На Красную площадь! — приказал Кораблинов таксисту. — Оттуда по улице Горького до площади Пушкина. Потом свернете на улицу Чехова и по ней до Каляевской. Потом по Садовому кольцу до площади Восстания. Остановитесь у скверика перед высотным домом.

— Может, проедем по улице Герцена? Это будет в два раза ближе, — предложил шофер.

— Нет, нет, молодой человек, — оборвал его Кораблинов, — везите так, как я сказал.

Маршрут шоферу показался странным. Он оглянулся, окинул долгим, изучающим взглядом пожилого, с виду совершенно трезвого пассажира и, ничего не ответив, плавно тронул машину.

Откуда знать шоферу, что на этом ломаном пути Кораблинов весь вечер отчетливо слышал гулкое эхо своей давно отзвеневшей юности…

На площади Восстания он вышел из такси, нашел скамью, у которой встретился со Светланой, присел. За спиной монотонно гудели машины. Садовое кольцо не утихало даже ночью.

Кораблинов откинулся на спинку скамьи и заложил руки за голову. В темном небе отчетливо вырисовывались контуры высотного дворца, залитого светом прожекторов. Дышалось легко и свободно. И все-таки на душе было неспокойно: рядом со звонкой весенней капелью встрепенувшейся молодости, приглушенно, тупой болью в затылке давала себя знать надвигающаяся старость. И сладко, и горько… На нежные ландыши юности накатывались сухие, колючие клубки порыжевшего перекати-поля. И ландыши никли… Не зря говорят: увядая, цветы пахнут резче, их аромат тоньше.

…Всю ночь Светлана металась, как в жару. Перед глазами ее проплывали розы, загорелое лицо цыганки, разноцветные брызги фонтана, памятник Пушкину, склонившему задумчиво голову, величественно вознесшийся над площадью, набережная Москвы-реки, Красная площадь, бой часов на Спасской башне… И над всем этим, как далекий гром в горах перед грозой, звучал голос Кораблинова… Заснула она перед рассветом, когда в столовой часы пробили четыре раза… И этот печальный бой часов слился с голосом, который колдовал, куда-то звал, пророчествовал…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Всю ночь съемочная группа просидела в аэропорту в ожидании летной погоды. В до отказа забитых залах аэропорта было душно и жарко. Отпускники, туристы, курортники, командировочные. Владимиру казалось, что тронулась вся страна, все летят и никак не могут улететь. Пассажиры с детьми нервничали и ни за что ни про что иногда шлепали тайком своих капризных, плаксивых детей, которым осточертело все: и бесконечно длинный зал со снующими перед их глазами фигурами с чемоданами, рюкзаками, портфелями, и завивающиеся очереди у буфетов, и этот неумолкающий монотонный людской гул, в который время от времени вплетался зычный, раскатистый голос радиодиктора, заставлявший уставших и измученных людей тревожно вскидывать головы, напряженно замирать и прислушиваться — все ждали разрешения вылетов из Москвы. Но Москва, принимая самолеты из других городов, сама не отправляла. Новые толпы прибывающих пассажиров волнами вкатывались в переполненные залы и тут же незаметно растворялись в людской разноголосой толчее.

На душе у Владимира было скверно. Не хотелось ему улетать из Москвы сейчас, после хоть маленькой, но все-таки ссоры со Светланой. Правда, ссора эта улеглась быстро, но она все-таки была и оставила в памяти и в сердце Владимира неприятный след. Он чувствовал, что был глубоко неправ, придираясь к Светлане из-за того, что в спектакле ей придется целоваться с Арсеном Махарадзе… «Подумаешь — роль. Сколько их предстоит впереди, где придется спасать и убивать, любить и ненавидеть своих же товарищей, коллег по сцене. Выходка деревенского парня-ревнивца — больше ничего!..» — казнил себя Владимир, вспоминая в подробностях размолвку со Светланой.

А поэтому Владимир был рад, когда старший в группе, Петр Аполлинарьевич Ненашев, который только что ходил звонить Кораблинову, вернулся мрачнее тучи. Он даже посерел в лице.