Изменить стиль страницы

Посмотрели на него с интересом: что-то не свое почудилось и в коротком слове, и в голосе.

— На Печковском мосту. Балясины ставить, каб не свалился хто в речку на Здвиженне, — ответили не без лукавства в лице и голосе.

Где Печковка и как туда пройти, объяснять Иоганну Фонбергу не требовалось. Через четверть часа он уже подходил к окраине города. Оглядывался вокруг с интересом: ничего не изменилось за прошедшее время — и это хорошо. Ноги сами, казалось, отыскивали тропинки. А когда подошел к краю холма, на котором стоял город, и увидел далеко внизу ленту Вихры и мост, даже взволновался на минуту-другую: мало он пожил здесь, но то было хорошее время. Обер-комендант, все городские паны, господа, купцы и простой люд оказывали и ему, и сыну полное уважение.

Сына Иоганн Фонберг увидел издалека, но сразу подходить или окликать не стал, напротив, приостановился, наблюдая за ним, и снова менялось выражение его лица: радость сменялась заботой. Но так как одиноко стоящий человек тоже привлекает внимание, Юрген заметил отца и быстро пошагал навстречу. Встретились, коротко обнялись. Пока шел к отцу, сообразил, о чем неминуемо пойдет речь, так что озабоченность возникла и на его лице.

— Работай, — сказал отец, — вечером поговорим. — Отправился вдоль реки.

Когда слух о Юргене и Ривке достиг Могилева, а там и немецкой слободы, в семье Фонбергов состоялся большой совет.

— Он с ума сошел, — сказал брат Фридрих.

— Помешался, — сказала сестра Эльза.

— Рехнулся, — сказал брат Карл.

Остальным братьям и сестрам тоже было что сказать, может быть, не менее умное, а может, и глупое, но они пока воздержались и поглядели на отца: что скажет он?

— Нет, он просто заблудился. А заблудился потому, что не все знает. Он не знает, что мы, немцы, живем на этой земле уже сто лет и ни разу — слышите, ни разу! — ни один человек не изменил своему народу. Ни мужчина, ни женщина. Ни молодой, ни старый. — Он говорил негромко, неторопливо и глядел на всех поочередно. И все понимали, что слова его относятся не только к Юргену.

— Немцы должны жениться на немках, евреи на еврейках, литвины на литвинках. Люди должны точно знать, кто есть кто. «Вон стоит немец Пфеффель!.. Это пошла еврейка Роза!.. Это шагает белорусец Степа!» А если немцы станут жениться на еврейках, что получится? «Вон стоит немецкий еврей Пфеффель!.. Это пошла еврейская немка Роза!.. А немецкий белорусец Степан? А немецкий литвин Андрон или Софрон? Как вам нравится? Да спадобы, как говорят здешние люди?

По лицам сыновей и дочек было понятно — нет, не нравится, хотя и интересно.

— А тайны? — продолжал отец. — У каждой нации есть свои тайны. И разрушать их нельзя, потому что это тайны жизни. В них ответы на все вопросы, и в том числе, как одному народу жить рядом с другим! Как нам, немцам, среди белорусцев! Как — рядом с евреями! С поляками! Литвинами! И тот, кто эту тайну понял, будет еще сто лет спокойно жить на этой земле.

Три года назад, в это же время, Иоганн Фонберг шел по берегу, прощаясь с городом. Так же горели на холме березы и клены, а за рекой медью и золотом отливала стена молодых сосен. Он хорошо справился с работой, заслужил благодарность городских властей и жителей, был горд собой и своим сыном, вполне освоившим искусство строительства таких мостов и, следовательно, обеспечившим себе благополучное будущее. Сейчас Иоганн Фонберг еще больше гордился сыном, таких молодых мужчин в немецкой слободе в Могилеве больше не было, и единственное, что беспокоило отца, — слухи, долетевшие в Могилев о его молодом увлечении здешней еврейкой. Увлечение — это бывает, это нормально, а может, и хорошо, это естественное состояние молодого мужчины, которое, однако, может перерасти в опасное чувство и изменить жизнь. Вот этого допустить было нельзя, потому он и приехал сюда, истратив немалые деньги на почтовых лошадей. Портной Пфеффель, узнав, что он едет в Мстиславль, принес двенадцать рублей — половину суммы, требуемой на почтовых, но Иоганн отказался их принять: Фонберги свои проблемы решают сами. Теперь он ходил по берегу Вихры и думал о том, как и когда начать этот главный разговор.

Нет, ни гулять вдоль берега, ни работать не получалось. Очень скоро они сели в бричку и поехали в город, в корчму Семы Баруха. Увидев Иоганна Фонберга, Сема возликовал, а здороваясь, даже прижался лбом к его груди. Обслуживая столь желанных и почетных гостей, каждым жестом подчеркивал свое предельное уважение. Поговорить Сема любил, но видя, что отцу и сыну нужно побыть вдвоем, не приставал, лишь только поинтересовался:

— Надолго к нам, пан Фонберг?

— Нет, завтра обратно.

— Завтра? — с отчаянием переспросил он и воздел руки к небу. Впрочем, тут же уронил их, опустил тяжелые веки, дескать, что поделаешь, у каждого своя жизнь, свои заботы-хлопоты, но жаль, жаль.

Иоганн Фонберг был человек молчаливый. Не проронил за столом и десяти слов, а закончив обед, протянул сыну узелок, который привез и носил с собой.

— Пфеффели вчера приходили, — сообщил спокойно и, казалось, равнодушно. — Это Луиза испекла для тебя.

— Пока не хочется, — попытался было возразить Юрген.

— Попробуй, — настойчиво сказал отец.

Пирог оказался вкусным. Отец смотрел на Юргена, словно говорил: то-то и оно. Затем достал из узелка мешочек с сыром особого приготовления. Так в Могилеве делали сыр только Пфеффели.

— Тоже Луиза, — пояснил Иоганн Фонберг.

— Я сыт, отец.

— Попробуй. Вкусно? То-то и оно.

Но нет ничего важнее работы. Отобедав, Иоганн Фонберг отослал сына на стройку, сам же пошагал по городу, вероятно, имея собственную цель.

Вечером снова встретились. Теперь уже Юрген беспокойно вглядывался в отцовское лицо: очень явно удовлетворение запечатлелось на нем. Чем оно вызвано?

Переночевать Иоганн пришел к сыну, и Зося с радостью встретила его. Предложила щей, поставила самовар, принесла кулич собственного приготовления и буквально впивалась в глаза Фонберга-старшего, хотя и молчала почти весь вечер. Постелила ему на своей кровати, сама взобралась на печь, а плату за постой брать категорически отказалась.

— За что? Это никак не можно. Что ж я, совсем? Не, не могу.

Почтовая карета на Могилев отправлялась в шесть утра, и Зося, любительница поваляться в постели, поднялась рано, снова поставила самовар, приготовила кое-какой завтрак, а прощаясь, улыбалась и стояла на пороге, пока они с Юргеном не скрылись за поворотом.

— Вот это я понимаю, — повторяла она весь следующий день. — Вот тебе и немец! Вот это да.

В доме Моше Гурвича в тот вечер тоже состоялся интересный разговор:

— Ты еврейка, дочка, он немец. Зачем это тебе и зачем всем нам?.. К нему невеста приезжала, ты это знаешь? Очень хорошая девушка, у них уже сговор был. Что ты молчишь?

Но все дети в семье Моше Гурвича были воспитаны так, что если говорит отец, они молчат. И даже если закончил говорить, все равно молчат. Слово может сказать только мать, но и ей лучше молчать, потому что главное и мудрое уже сказано.

— Надо с этим немцем поговорить, — подал голос Нахум, старший брат Ривки, который славился на еврейской слободе нехорошим характером.

— А вот этого не надо, — тотчас отозвался Моше Гурвич. — Если у тебя чешутся кулаки, чеши их здесь. Мы тут живем двести лет и ни разу в холоднице не были. Ты хочешь познакомиться с капитан-исправником Волк-Левановичем? Ничего интересного в его холоднице нет. Суп дают раз в день, а ты любишь вкусно поесть. И платить за такой суп нужно много.

— Какой суп? — вступила в разговор мать: на эту тему ей позволялось выступить. — Дадут пареной репы — кушай. Ты хочешь пареной репы?

Нахум молчал, и отец успокоился.

— Приезжала не только невеста Юргена, приезжал Иоганн, отец. Мы с ним встретились и поговорили. Очень умный человек, никаких глупостей он своему сыну не позволит. И вообще, мало ли у нас на Слободе хороших парней? Чем тебе не хорош Давид-столяр? С ним крыша не потечет, в окна дуть не будет. Ави, — обратился Моше к младшему сыну, считавшемуся в семье самым умным, — скажи что-нибудь своей сестре!