Изменить стиль страницы

Наступила ночь.

Вселяющая ужас на всю округу крепость Ихтиёриддин утопала во мраке. В этом высоком и мрачном здании не зажигали огней, одни лишь стражи с факелами расхаживали у ворот да по толстым высоким стенам. Ночью крепость еще страшнее, чем днем, возвышалась черной громадой, вселяя трепет в души прохожих. Точно огромный дракон Ахраман, притаилась она у Мешхедской дороги. Сколько людей, брошенных туда, мучится и стенает в холодных ее объятьях. Зодчему крепость Ихтиёриддин представлялась огромной змеей, свернувшейся клубком; и она словно прикидывала, сколько еще людей может обвить своими кольцами и скольких еще может проглотить…

Каждый, кто направляется в Мешхед и идет из Мешхеда в Герат, не может миновать ее.

В пятницу к семи виселицам, сооруженным прямо во дворе крепости, вывели шестерых узников. То были молодые люди, совсем еще юноши — старшему из них двадцать пять, младшему — двадцать. Именно в этот день Ахмад Лур, совершивший несколько месяцев назад покушение на государя, выходившего из соборной мечети Джаме, был схвачен и растерзан толпой. Седьмая виселица была воздвигнута для него, уже отсутствующего…

Шестеро заключенных молча стояли под виселицами. Среди mix сын зодчего Наджмеддина — Низамеддин. Нукеров с оголенными саблями насчитывалось в десять раз больше, нежели узников. Тонкий серпик молодого месяца еле освещал двор крепости. Юноши, со связанными за спиной руками, не отрывали от него глаз, месяц плыл высоко над стенами крепости, и каждый с надеждой ждал, что вот-вот прибудет гонец с вестью об отмене приговора. Хмурые, злобные лица нукеров были похожи на тяжелые замки, мрачно висящие на дверях камер. Низамеддин глядел на луну, которая прежде дарила ему столько радости и столько восторгов, а теперь она казалась окровавленной, и лик ее был злобно обезображен. Она походила на виновника всех его бедствий, на этого глупо поторопившегося Ахмада Лура. «И вот теперь вместо него будешь повешен ты», — думал Низамеддин, глядя на луну. И вдруг он заметил бледного худого человека с бородкой клинышком, который молча сидел на стуле позади нукеров с оголенными саблями. Где же он видел его? Напрягая память, Низамеддин вспомнил, что именно он — этот худой человек — во время Ферганского похода, в бескрайней степи, как-то подошел к ним — к нему, Шадманбеку и Абуали, принес им на большом блюде сало и мясо, разговаривал с ними. Что он здесь делает, среди этих бандитов и убийц?

Низамеддину даже в голову не пришло, что это и есть страшный Караилан, бывший причиной его несчастья. Низамеддин снова взглянул на друзей, стоявших рядом. Неужели сейчас они будут повешены, уйдут из мира? Неужели это конец? Ведь еще так недавно он скакал по степи, разил врага, вернулся с победой! Не могут же позабыть его службу и верность, лет, не могут его повесить. Неужели государь дал приказ о его казни? Нет, их вывели сюда, просто чтобы попугать, пусть-ка, мол, испытают страшный ужас я раскаются. Пусть это станет хорошим уроком для них, для этих неопытных юношей. Если бы их и впрямь намеревались казнить, то дали бы им возможность свидеться с родителями, проститься с ними. И тот сладкоречивый с бородкой клинышком не пришел бы сюда. Значит, это всего лишь угроза… Низамеддин снова погрузился в раздумье; он десятки раз слышал от отца, как Амир Тимур расправлялся с неугодными ему людьми, со своими врагами. Договаривался о примирении и сам же первый нарушал его, грубо обманывал. Так он уничтожил сарбадаров. Тогда, при Тимуре, всех заподозренных в неверности предавали смерти. Пощады не было никому. Низамеддин понурил голову, он больше не глядел на луну.

Среди ночи прискакали двое гонцов. Их тут же впустили в ворота крепости. Не слезая с коней, один из них протянул тюремщику бумагу. Тюремщик передал се бледному человеку, неподвижно сидевшему на стуле. И сердца шестерых юношей, босых, со связанными за спиной руками, с испуганным взглядом, вдруг преисполнились надежды: боже мой, вот оно, помилование государя! Казнь миновала. Они спасены.

Человек с остроконечной бородкой сделал знак тюремщику и нукерам, стоявшим наготове с оголенными саблями. В мгновение ока нукеры накинули на шеи арестованных петли и с силой потянули веревки. Шестеро узников были казнены на глазах конных, прибывших из дворца.

До рассвета их трупы раскачивались в петлях. На рассвете их вытащили через задние ворота крепости и кинули в ямы на пустыре, поросшем колючками, и, кое-как засыпав могилы, сравняли это место с землей.

Глава XXII

Безумство зодчего

Прошла уже неделя со дня казни Низамеддина, но ни отец, ни мать еще не знали об этом.

Наступила зима.

В городе свирепствовал холод. Бездомные бедняки, дрожа от стужи, толпились у костров в надежде хоть немножко согреться, но, лишь только мороз ослабевал и дороги слегка подтаивали, они тут же рассыпались по улицам в поисках подаяния.

Грустные и печальные мать, отец и Бадия сидели, приникнув к сандалу, одна сторона которого оставалась свободной. Это было обычное место Низамеддина, а он теперь, думали они, мерзнет в ледяном холоде крепости. При этой мысли больно сжимались сердца несчастных родителей, кусок не шел им в горло. Стараясь Утешить и отвлечь от печальных мыслей жену я дочь, зодчий рассказывал им о прошлом.

Но и сам он порою задумывался и умолкал, часами не произнося ни слова, и только рассеянно теребил бороду. Бадия видела страдания отца и ничего не смела сказать ему, так неизбывно было его горе, их общее горе.

Зодчий все еще верил, что из Самарканда в Герат прибудет ответ Улугбека, и ждал этого спасительного послания, как чуда. Но письма его Улугбеку не были отосланы в Самарканд: по приказу Ибрагима Султана они так и остались здесь, во дворце. В пятницу злосчастная весть о казни юношей уже распространилась ПО городу. Из уст в уста передавали слова: «Участники покушения на государя казнены». Босой и как полотно бледный зодчий бросился во дворец; он кричал, что, если царевич Байсункур-мирза сейчас же не примет его, он побежит на базар, соберет людей, взберется на портал медресе и бросится оттуда вниз. Через несколько часов его впустили к царевичу. Байсункур-мирза стоял в середине двора, печально потупив глаза.

— Это правда, царевич? — закричал зодчий, приближаясь к нему.

Тот продолжал молчать, потом, взглянув на зодчего, он негромко произнес;

— Ввиду чрезвычайной тяжести преступления мое вмешательство не помогло, просьба моя не была удовлетворена. Духовники поддержали судей и дали свое благословение…

— Но ведь мой сын сражался за государя, он приливал свою кровь, Байсункур промолчал.

— Я писал Улугбеку-мирзе!

— Об этом я ничего не ведаю.

— Боже мой, — воскликнул зодчий, — на какие муки обрекли меня! Господи, возьми мою жизнь! Где же правда? — Наджмеддин в беспамятстве схватил горсть земли, осыпал ею голову и, громко рыдая, покинул двор.

Зодчий буквально обезумел от горя. Он шел по улице, все еще громко рыдая, падал ниц, катался по земле, бился головой о стены домов. Добредя до своего дома, он снова кинулся наземь. Заврак с Гаввасом Мухаммадом осторожно подняли его и отнесли в покои. Услышав страшную весть, запричитала, заплакала жена зодчего. Замерла на месте Бадия.

Казалось, самое время остановилось. Поднявшись, зодчий безумными глазами взглянул на жену, на дочь, перевел взгляд на Заврака и Гавваса:

— Я пойду сейчас туда и разобью, разрушу все, что строил. Разнесу баню и мост! Разнесу все!!! И Мусалло, — в нем тоже есть доля моего труда. Для кого я все это строил? Для кого??? Для этих тиранов и палачей! Безумный старик ошибся. Глупец! О, как я ошибся! Всю жизнь я ошибался! — Он снова начал бить себя кулаком по лбу.

— Отец, отец, успокойтесь, — рыдала Бадия, удерживая руки отца.

— За все, что сделал, убить моего мальчика? Ведь покушался не он. За что же его убили? Убийцы! Палачи! Грязные подлецы! Я разрушу все, что построил! Сожгу! Пусть все сгорит!

— Отец, вы строили не для них, вы строили для людей, — начала Бадия, обнимая отца и глядя в его глаза, полные слез. — Они умрут, и их забудут, а вы никогда не умрете, люди всегда будут помнить и благословлять вас.