Изменить стиль страницы

— Элениум на ночь.

— Не раскисай, Вадик!

— А я и не раскисаю, — буркнул Вадим Александрович.

— И не злись! — сказала Маша, сама внезапно разозлившись.

— Откуда ты взяла?

— От-ту-да.

Желая смягчить разговор, Мирошников примирительно сказал:

— Право же, тебе показалось.

— Будем считать, что так…

А, скверно! Ясно, он не в духе, раздражен, и Маша это усекла. Что ни говори, а смерть отца выбила его из колеи. В итоге: мужик, пьющий валерьянку. Нет, нужно держать себя в узде. Не то быстренько сорвешься, ежели иметь в виду поездки в общественном транспорте или общение с сослуживцами. С начальством срываться тем более нельзя, как и с Машей. Нельзя! Ка-те-го-ри-че-ски!

Уходя на службу, он поцеловал жену в висок, потрепал по щеке:

— Удачного тебе дня!

— Надеюсь на это…

Дуется, не поддается на ласку, выдерживает марку. Ладно, вечер их примирит со всеми вытекающими отсюда последствиями. Размолвки у них были и посерьезнее, не чета этому дутью — и все обходилось, разрешалось любовью. Она сближала их, и после нее они понимали снова и снова: им невозможно друг без друга. Витюшу обнял, прижал к себе: вот уж без кого он точно не сможет! На мгновение остро пожалел: надо бы второго ребенка, девочку, но Маша против — и отпустил сына.

На службе сразу будто выключился: лишь мысли и чувства, связанные с фирмой. Так было час или два, а затем вспомнил о дневниках и письмах и уже не забывал: вечером и ночью его ждет чтение, как путешествие по чужой жизни. Прямой наследник вникает в то, как жил оставивший ему это самое наследство — как жил отец. Не чужая это жизнь. Но и не своя же в конце концов. По-видимому, просто полезно ознакомиться с подробностями отцовской биографии, извлечь из нее уроки. Ну с военной ее частью все более-менее ясно. Воевал смело, честно, себя не посрамил и товарищам был верен.

А как бы повел себя на войне он, Вадим Александрович Мирошников? Не струсил бы, не предал бы товарищей? На общей войне — нет, не струсил, не предал бы, вел бы себя, как все. Чем он хуже отца, если на то пошло? Не выпало ему воевать, только и всего. К счастью. Потому что от войн счастья не бывает. Особенно сейчас, когда нам всем грозит ядерная гибель.

Мирошников заставил себя думать о службе, о службе и переключился на дела. Но нет-нет да и всплывало: будет читать отцовскую исповедь (подумал: «Или проповедь?»), пусть и нарушая режим. Черт с ним, с режимом! Хочется читать эти записи, хочется! А что назвал проповедью — тоже правильно: уж больно в те далекие и не очень далекие времена любили мыслить лозунгами, непременно поучая. Какое-то поветрие морализаторства…

В конце рабочего дня, в четыре, открылось профсоюзное собрание. Повестка дня: о дисциплине сотрудников фирмы. Мирошников устроился в передних рядах, ибо чувствовал себя вполне уверенно: не нарушал и не нарушит, в доклад и в выступления с отрицательным упоминанием не попадет. А похвалить могут. И еще был спокоен оттого, что выступать в прениях его не просили. Иначе пришлось бы готовиться, что-то набрасывать, волноваться: публичных выступлений не жаловал, хотя и не считал себя робкого десятка. Пускай другие-прочие выступают, бледнеют-краснеют. А он послушает. Когда потребуется голосовать за резолюцию, поднимет руку. И все, привет!

Профорг, фигуристая до умопомрачения дама в комбинезончике, довольно пространно говорила об успехах народного хозяйства страны вообще и министерства в частности, коснулась международного положения, осложненного милитаристскими происками и экономическими санкциями США и их партнеров, а уж потом стала развивать тезис о прямой связи деятельности фирмы с дисциплиной сотрудников. У профорга было сильное, прямо-таки оперное контральто, высокая грудь вздымалась от пафоса, длиннющие ресницы хлопали, как крылья бабочки, изящные пальцы с алым маникюром переворачивали страничку за страничкой машинописного текста. Но было опасение, что ее плохо слушают, отвлекаемые формами (большинство сотрудников — мужчины). Отвлекся и Мирошников, думал: джинсовый комбинезончик — дань моде, но Ричард Михайлович, требовательный к одежде мужчин (даже кожаные и замшевые куртки не поощрялись, только костюм, белая рубашка, галстук, как и положено клерку), к женщинам бывал снисходителен, к профсоюзной даме с ее внешностью — тем паче.

Однако отвлекались и невнимательно слушали лишь до того, как профсоюзная деятельница принялась перечислять примерных сотрудников (Мирошников напрягся и не пропустил своей фамилии) и тех, кто так или иначе нарушил дисциплину: в срок не подготовил бумагу, опоздал на работу, растянул обеденный перерыв, вел посторонние разговоры по телефону в служебные часы и так далее. Перед каждой фамилией аудитория затихала, а затем шумок пролетел, как ветер в лесу. Хотя доклад в общем-то был мягкий, корректный: скорее журил, чем критиковал, но, согласитесь, кому ж приятно услышать свою фамилию в ряду штрафников? И выступавшие в прениях тоже говорили о нарушителях сдержанно. Да и чего, собственно, форсировать голос? Прегрешения были невелики, да и давние.

И вдруг слово попросил Ричард Михайлович и обрушился на Петрухина, которого в докладе даже не упомянули! Он-де и такой-сякой и пятое-десятое! Докладчица малость смутилась, собрание подзатихло, а иные опустили глаза. Опустил и Вадим Александрович, но перед тем бегло взглянул на Петрухина: бледен, а на щеках лихорадочный румянец, как у чахоточного. Понять можно! Ричард Михайлович был крепко рассержен: почти кричал, размахивал руками, очки сверкали, галстук съехал набок, и безукоризненный пробор в волосах вроде съехал с места. Но патрон явно передергивал, возводил напраслину. Гневался не на упущения Петрухина — он парень дельный, а на его строптивость. Секретарша Людочка по секрету рассказывала: Ричард Михайлович как-то повысил голос, а Петрухин: «Вы на меня не кричите!» Ричард Михайлович еще пуще, а Петрухин повернулся и хлопнул дверью. Парень в конторе недавно и, вероятно, еще не уяснил: Ричард Михайлович непокорных не уважает. Совсем наоборот!

Ричард Михайлович кончил тираду и сел в президиум, оглядывая собрание, как бы рассчитывая увидеть в глазах одобрение тому, что говорил. И тут не опустишь взгляда, черт тебя дернул сунуться в первые ряды. Чего доброго, патрон потребует вставить в решение пункт о Петрухине. К счастью, проект был выдержан в общих выражениях, без персоналий, а Ричард Михайлович, к еще большему счастью, не выдвинул дополнений. Петрухину, хоть и шебуршился, слова не дали, решили прения закруглять. И Мирошников с легким сердцем проголосовал за резолюцию. Тянул кверху руку и думал: «Отца с его нравоучениями сюда бы! Что, выступить в защиту Петрухина и против Ричарда Михайловича? А кто загранкомандировки санкционирует? Поучать-то всякий может…»

А все-таки тошновато было на душе, когда расходились с собрания. В общем-то, ничего страшного не случилось, первый раз, что ли! Тошно стало оттого, что нехорошо, свысока подумал о записках отца. Отец, вероятно, как проповедовал, так и поступал, и ты не черни его убеждения. А что, если б отец был на собрании, да встал, да врубил Ричарду Михайловичу? Очень может быть. Ты не смог, а он смог бы, почему нет? И захотелось раскрыть общую тетрадь в коленкоровом переплете.

Ведь, если разобраться, любое поколение вольно или невольно передает следующему, как эстафетную палочку, свой опыт, доставшийся долгими годами. Так и я передаю свой опыт Витюше, быть может, сам того не примечая. Вот и записки отца — это модель опыта предшествующего поколения. Почему же отбрасывать его? Примерь, прикинь.

Вечером, до программы «Время», Вадим Александрович расположился было с тетрадями на кухне, но Маша решительно заявила:

— Э, нет! Читать не за счет нашего с Витенькой времени! Это наши часы, будь с нами. Читай после отбоя…

Мирошников согласно кивнул. Проверял, как сын приготовил уроки на завтра, надев фартук, пропускал через мясорубку говядину и свинину, лепил вместе с женой пельмени, переговаривался по ходу действий о тесте и мясе и о новостях на работе у него и у нее. На Машу подчас вот эдак накатывало — сварганим пельмешки! — которые все любили и которые, известно, надо лепить, замораживать, а варить уж на другой день. Зато завтра семейство объедалось! Пельмени — штука коварная: поглощаешь десяток за десятком, и все кажется мало. А хватишься, живот раздуло, переел. Тут бы выйти погулять на улицу, да разве выберешься? Была б собака, которую надо выгуливать, выбирался бы. Точней — собака б тебя выгуливала. Маша, верно, несколько раз заикалась о колли или овчарке, но Мирошников пресекал эти идеи: шерсть, аллергия, у Витюши может быть астма, таких случаев с детьми сколько угодно. Случаев действительно много, и Маша сдавалась. Нет-нет, хватит с них разболтанного мерзавца Грея на даче у стариков…