Изменить стиль страницы

Могил, наверное, не сосчитать, если учесть, что сначала прошли от западных границ до Москвы и Сталинграда, а уж затем взяли курс на Германию, — знаем, историю изучали. Отцу в День Победы было тридцать три — меньше, чем мне сейчас. Войну он закончил лейтенантом, а я уволился в запас старшим лейтенантом. Тоже, выходит, я старше.

Как выглядел отец в сорок пятом, на пороге новой жизни? Так же примерно, как я сейчас, хотя никакого нового порога передо мной не встает. И в зеркало смотреть нет нужды: густые вьющиеся волосы, высокий лоб, продолговатые серо-зеленые глаза, широкий, как бы приплюснутый нос, энергично сжатый рот и крутой, с ямкой, подбородок — словесный, так сказать, портрет. И был отец в натянутой на плечах гимнастерке, перехваченной в талии офицерским ремнем, который моден сейчас у юнцов-пижонов. А на груди — ордена и медали, отец их не показывал — по той же причине: скромен, как скрытен. Я вот не знал, сколько у него наград, а Витюша знал. Гордился. В школе ребятам рассказывал, что оба деда воевали в Великую Отечественную, а один даже генерал! Последнему обстоятельству одноклассники вовсе не верили, и Витюша огорчался чрезвычайно…

Теперь отцовские ордена — и боевые, и трудовой, Дружбы народов — и медали будут покоиться в шкатулке в моем письменном столе. Как память об отце. Как семейная реликвия. На которую полезно время от времени взглянуть и Вадиму Александровичу и Виктору Вадимовичу…

Мирошников повернулся к окну: густо-черные небеса, подсвеченные московскими фонарями. По праздничным датам их озаряют разноцветные ракеты фейерверка, как нынче называют салют. Ближайшая батарея стоит вблизи, в парке Центрального Дома Советской Армии, и ракеты взмывают прямо над балконом. А свой победный салют отец видел почти тридцать семь лет назад. В сорок пятом. Я родился в сорок седьмом. Интересно, что напишет отец о маме и обо мне? А пока — о военной своей молодости.

10

После первой записи следующую отец сделал через десяток дней, и была она предельно краткой:

«Замотался с делами. Думалось: после войны отдохнем, а тут наоборот. Демобилизация «старичков», прибытие пополнения, занятия по боевой и политической подготовке, утренние и вечерние проверки, внутренняя и караульная служба, батальонные, полковые, дивизионные смотры, партийные, комсомольские собрания, совещания, семинары, беседы и пр. Замотался!»

И потом еще несколько майских записей, столь же кратких и о том же — о замоте, говоря по-нынешнему. Ничего из ряда вон выходящего. И философии никакой. Не до этого.

Большая запись — уже другими чернилами — появилась лишь от первого июня. Мирошников прочел ее не прерываясь.

«Что значит жить по совести? Это не праздный вопрос. Жить по совести не так просто, как представляется на первый взгляд. Допустим, ты незлой человек, порядочный и пр. Пока все течет гладко, к твоей совести не взывают. Но вот жизнь-житуха ставит тебя в такие обстоятельства, когда надо выбирать: или — или. Или чем-то пожертвовать — вплоть до жизни — во имя правды, справедливости, добра. Или отойти в сторону. Да притом так, что и капитал приобретешь и невинность соблюдешь. Я чего боюсь? На войне, на фронте — как на ладони — храбрец ты либо трус, видно невооруженным глазом, такая уж обстановка. А на гражданке, где все скрыто мирным, спокойным течением, где многое делается отнюдь не на виду? Надо выдержать это испытание, это искушение плавным течением жизни. Я могу так судить, ведь не мальчишка, до войны успел закончить институт и поработать. Проверку войной выдержали, нужно выдержать проверку миром. И это не звонкая фраза, за ней — мой опыт, пусть и весьма скромный. Война подняла нас на высокий гребень. Иначе и быть не могло, и как удержаться на этом гребне духовного, нравственного подъема? Нет-нет и задумаешься…

В войну мы одолели открытого врага. Теперь — одолеть врага скрытого: наши человеческие слабости. В военные годы они отступили на задний план, в мирные — могут полезть вперед. Слабостей этих немало, опять же мой личный опыт голосует за это.

И все же я полон надежд и ожиданий. Набит ими, как арбуз семечками! Мы живы, это определяющее. Живем — значит можем стать лучше. Правда, можем стать и хуже. Но сие уж от нас самих зависит. Сердцевина каждого человека — здоровая. И если она загнивает, виноват прежде всего человек. А на обстоятельства все можно списать. Их же нужно преодолевать! Не давать себе поблажек — вот в чем штука! Черт возьми, разве мы не фронтовики? Разве нам пасовать перед трудностями, тушеваться перед сложностями?

Прочел, что написал, и подумал: трескотней отдает от моих рассуждений. Грубые они, прямолинейные. И все ж таки в основе правильные. И неправильные: требуй сперва с себя, после — с других. Это самое трудное. Особенно для тех, кто привык командовать. О себе толкую: за годы командирства привык, что тебе подчиняются. Добро, ежели ты разумное велишь, а ежели нет? В армии как? «Приказы не обсуждаются, приказы выполняются». В гражданке порядки иные. Готовься к этим новым порядкам, лейтенант Мирошников! К увольнению в запас готовься!»

Вадим Александрович непроизвольно зевнул и поспешил прикрыть рот ладошкой, словно кто-то мог засечь этот зевок. Зевнул не оттого, что было скучно читать. Просто в данное время суток положено занимать горизонтальное положение и видеть по крайней мере вторые сны. Но он еще посидел немножко, прочитал последующие записи. Они в основном касались тех, кто демобилизовывался. Отец описывал некоторых из них: и как вместе воевали, форсировали такую-то реку, разминировали такую-то оборону, и как кто кого спасал. Это было знакомо и по рассказам тестя-генерала, и по книгам, и по фильмам. Обычные картины войны, где стреляют и убивают. Какое счастье, что лейтенант Вадим Мирошников не перенес того, что перенес лейтенант Александр Мирошников, судя по всему — надежный сапер из пехоты!

На цыпочках он прокрался к Маше, бесшумно, как мышь, лег. Жена почмокала губами, сменила позу. Сладко спит. Наверняка третью порцию снов досматривает. Пора, пора и ему уснуть: два часа ночи, шутка ли. Мягкая, нагретая постель, чистое, хрусткое белье, покой, уют. А было и у него — грязь проселков, вода окопов и траншей, промокшая шинель, пудовые, в наростах глины сапоги, многоверстные марши, бессонные ночи в голом продуваемом поле. Но не было — чтоб воздух над тобой пропарывали осколки и пули, которые убивают наповал. Наповал — это еще хорошо, а бывало — убивали медленно, в муках на госпитальной койке. Под пулями и осколками четыре года жил другой бывший лейтенант, умерший недавно от инсульта на семидесятом году…

Когда Мирошников задремал, ему приснились незнакомые бородатые или с усами бойцы и командиры, и с каждым рядом был командир-сапер Мирошников — иногда с двумя кубарями в петлице, иногда с двумя звездочками на погоне. Один из них — отец называл его то ли Пирожков, то ли Сапожков — был ранен в живот, умирал в потеках крови, а отец все ниже и ниже склонялся над ним: «Потерпи, брат, скоро наступит облегчение». А облегчение, это Вадим Александрович понимал и во сне, означает смерть. Небытие. Исчезновение. Растворение. Был — и нету…

Утром Вадим Александрович встал в сложных, растрепанных чувствах. С одной стороны, радовался, что ночные ужасы с ранениями и смертями только сон. С другой — не выспался, башка была мутная, нехорошая, как будто накануне перебрал. Все-таки распорядок дня следует выдерживать и спать нормально, восемь часов. А где же выкроить времечко на чтение дневников и писем? Урывками, в субботу и воскресенье. И опять же трудовыми вечерами, после отбоя, как именовалось у Мирошниковых отхождение ко сну. Круг замыкался. Нарушения режима не избегнуть. Вообще-то надо попить валерьянку, у них и настойка и в таблетках.

Он открыл аптечку на кухне и стал рыться. Подошла Маша, спросила, заглянув через плечо:

— Что ищешь?

— Валерьянку.

— Так и скажи… Вот тебе таблетки. А могу и элениум дать.