Изменить стиль страницы

Чернышев протопал еще немного, и у него опять закружилась голова. Пережидая, обарывая слабость, он прислонился плечом к яблоневому стволу. На лбу выступила холодная испарина, коленки дрожали. Этого не хватало! Вливают же ему кровь, глюкозу колют, порошками пичкают — какого ж еще рожна? Он отклеился от яблони и услыхал недалекий несильный гул боя на северо-западе. Та-ак, все же постреливают, все же идут вперед, хотя и не шибко. Малость притормозилось наше продвижение. Потому что нет в строю капитана Чернышева, это уж совершенно точно. Что попишешь: пуля-дура пометила левое предплечье не вовремя. Бывает, конечно, бывает, но всегда не вовремя.

Чернышев зашагал чуточку бодрее и резвее — как будто не к перевязочной, а к боевым позициям родного батальона. Где его, он не сомневается, ждут не дождутся. А он вот здесь отирается, бездельничает, девушкам мозги пудрит. Понравилась ему? Так что же? Ощутил, что медсестра Кравцова в чем-то необычна, выламывается из общего ряда? Так что же? Война ведь не кончилась, и думать надо о войне. Скоро, по-видимому, кончится, тогда-то и думай о чем и о ком угодно. Да, брат, скоро войне каюк: шагаем по Польше, а там и Германия на пороге. В Германии и прикончим войну на веки вечные.

На перевязку были охотники — все в линялых фланелевых халатах и стоптанных тапочках, не разберешь, где офицеры, где рядовые, очередь общая. Чернышев, заняв свою очередь, присел на ступеньки. Сидеть — не ходить, благодать. Он оглядывал жаждущих перевязки, подумал: «А что я буду делать, чем займусь, когда наступит мир?» Покивал, а потом и покачал головой. Ты же, братец, умеешь одно — воевать. Иной профессии у тебя нету: после десятилетки — в армию, а там и война, закружило-завьюжило. Надо бы учиться. Где? На кого? Да, кстати, еще пустячок — дожить до победных дней. И потому повтори, капитан Чернышев: покуда сосредоточиться нужно на войне. Правильно, на войне. Хотя он на ней сосредоточен три года. С гаком.

В перевязочной — просторной темноватой комнате, уставленной столиками, шкафами с медицинским инструментом, баками и бачками, застланными клеенкой кушетками, — кроме сестры, находился и хирург. Сестренка, пухленькая коротышка с округлыми дразнящими коленками, лишь помогала врачу, а перевязку Чернышеву менял он сам. Это был моложавый (или стареющий, один черт) красавец с иссиня-черной шевелюрой, со жгучими глазами навыкат, темно-бледный, сухощавый и стройный, в хрустко накрахмаленном халате и в непорочной белизны шапочке на затылке. Сестра разбинтовала предплечье, врач бесцеремонно повозился в ране. Чернышев сквозь стиснутые зубы закряхтел. Майор медслужбы надменно вскинул брови-стрелки:

— Больно? Такой орел-сокол — и стонет?

«Тебя бы, эскулап, на мое место», — подумал Чернышев, но ничего не ответил.

Врач закончил ковыряться в ране, пухленькая сдобная сестра начала бинтовать, и тут Чернышев раскрыл рот:

— Когда выпишете, доктор?

— Когда надо — выпишем… Следующий!

И Чернышев выкатился из перевязочной на крыльцо… Ах как дышалось на вольном воздухе, как свежо пахнуло даже сквозь нагретую пыль разнотравьем, древесной корою, речной водой. Это-то после запахов гноя, йода, нашатырного спирта. Это-то после запахов гари, дыма, тротила, которые совсем недавно вдыхал в бою. И вдруг Чернышеву почудилось, что вонь разрыва, чадного дыма, горелой резины и человечьего мяса, человеческих испражнений и мочи вновь вторглась в его сегодняшнюю, санбатовскую жизнь. Нет, конечно, эти зловещие запахи боя он сейчас не обоняет, но спустя столько-то деньков будет обонять, еще как будет!

Что делает в эти минуты Анечка на своем дежурстве? Ведь она отлучилась, чтобы побыть с ним в садочке, пусть и накоротке. А что делают в эти минуты его солдаты? Воюют — что же еще. Как они там без него? Ему без них плохо. Надеется, и подчиненным с ним лучше. Потерпите, ребята, скоро вернусь.

А пока что Чернышев вернулся в брезентовую, на четыре койки, офицерскую палатку. Сопалатники (он иногда называл их — соратники) сидели на койке Чернышева и  б у р и л и, шлепая замусоленными картами и азартно вскрикивая. Вошедшего они не заметили. Или сделали вид, что не заметили. Чернышев шагнул к ним и рявкнул, подражая замполиту-азербайджанцу:

— Опят азартный игра? Как нэ стидно?

Игравшие оторвались от своей довольно-таки идиотской «буры», воззрились на Чернышева, вяло откликнулись:

— А, гауптман, привет!

— Как прошвырнулся, комбат?

— С девахой? Без? Проходи, не стесняйся…

Товарищи офицеры явно фамильярничали. Это были ротные командиры (из других батальонов), званием — старший лейтенант и пара лейтенантов. Но на излечении, в медсанбате либо в госпитале, чинопочитание начисто отсутствует, и посему некоторая вольность в обращении узаконена. Чернышев ответил всем сразу, однако адресуясь к одному старшему лейтенанту:

— Прошвырнулся нормально, старшой. Заодно и перевязку сменил. А с моей постели — геть!

Заворчав, троица перебралась на соседнюю койку, с прежним остервенением зашлепали картами. Чернышев покосился: на что играют? Вчера играли на деньги, но лейтенанты в дымину продулись, сегодня на чем их облапошивает старшой? Так, так, на куреве и сахаре. Значит, оба лейтенанта останутся без табаку и чай будут хлебать несладкий. Вольному воля, дуракам закон не писан. Чернышев не хуже замполита медсанбатовского костерил картежников, да проку-то? На Чернышева даже крепко обижались, когда он говорил: «Ваша «бура» — порядочная мура».

Как был, в халате, он прилег на застеленную суконным солдатским одеялом железную, солдатскую же, кровать. Посмотрел в слюдяное оконце, в которое скреблась еловая ветка, — так скребется в дверь дворняжка, чтоб ее впустили. Пологи палатки были приподняты, и по полу шастал теплый сквознячок, выгонял жару, ибо брезентовый верх здорово нагревался. Чернышев прикрыл глаза, стараясь не чувствовать боли в предплечье. Красавец майор, эскулап чертов, все ж таки поковырялся в ранке знатно. Силен, бродяга!

Он лежал не двигаясь, положив раненую руку на грудь, правую вытянув вдоль туловища, и мерно дышал, будто спал. И картежники, которые перешли от «буры» к игре в «очко», сбавили тон, а старшой даже сказал:

— Нехай наш гауптман подрыхнет. Не мешать, ферштейн?

«Гауптман» по-нашему — капитан. Панибратствуют и немецким щеголяют. Пусть. Лишь бы не шумели. Спать он не собирается, но хочется тишины, хочется поразмыслить спокойно, чтоб не отвлекали. И придушенные возгласы: «Бью по банку! Перебор!» — «У меня очко! Считайте: ровно двадцать один!» — «Двадцать! Ваши карты?» — «Восемнадцать!» — «Шестнадцать!» — «Фраер, и не брал прикупа?» — эти возгласы почти не мешали. Ветерок шелестел под койкой, в травке на полу, и Чернышеву казалось: он слышит, как растут ее стебли, вот-вот упрутся в матрац и в него самого. Нет, конечно, нет, трава уже не растет, уже август на дворе, а там и осень на подходе, все поблекнет и пожухнет, дожди зарядят. Как наступать по такой погоде? А наступать надо — при любом бездорожье, в дождь и снег, вперед и вперед. Быстрей бы прихлопнуть войну, ведь осталась самая малость: на дорогах указатели, сколько до Варшавы и сколько до Берлина. Ну держись, обер-палач Гитлер, посадим тебя на русский штык!

— Карту! Еще! У, паскуда, перебор, двадцать два…

— Тебе держать банк!

— Скинь колоду!

— Да тише вы, обормоты, гауптмана разбудите!

Последняя реплика была громче всех, и если б Чернышев действительно спал, он бы наверняка пробудился. «Шебутные, — подумал он о картежниках беззлобно. — На что тратят время?» А на что тратит капитан Чернышев, командир первого стрелкового батальона? На заигрывание с медсестрой Кравцовой? Да не заигрывание это, не ухаживание, тут что-то иное, чего он толком объяснить не в состоянии. Во всяком случае, серьезней, чем обычный пошлый флирт. Хотя целуются, воркуют и прочие глупости. Глупости? А то нет, если подумать о своем батальоне, о своих офицерах, сержантах, солдатах, которые идут сейчас под пули и осколки.