Модест Аверьянович переводил растерянный взгляд со смертельно бледного лица Юлии Андреевны на протянутую руку Маргариты, и ему захотелось убежать, не быть ни участником, ни свидетелем того, что должно сейчас разыграться.
— Входите, — деревянными губами произнесла Юлия Андреевна.
— Я за Игорем, — прошептала Маргарита, переступая порог. — Ты отдашь мне его, Модест? Такие события… Раньше я не просила, вернее, не настаивала… Я уезжаю в Казахстан. Буду держать тебя в курсе каждого его шага. Ты должен пойти мне навстречу. Я так исстрадалась, Модест, за эти годы… столько слез пролила.
Сущенко молчал.
— Что же мы стоим в коридоре!? — с отчаянной храбростью воскликнула Юлия Андреевна и первая пошла в комнату, приглашая тех двоих либо последовать за ней, либо договорить без нее все, что близко ей по сердцу, но к чему ей нельзя прикоснуться ни словом, ни взглядом, ни тем же сердцем.
— Ты молчишь, Модест? — не заметив храбрости ушедшей, лишь видя застывшее лицо мужа, спросила Маргарита, и ее рука, уставшая держать чемодан, разжалась. Чемодан упал с таким шумом, словно в него были наложены камни. Сущенко поднял чемодан, услышал внизу смех сына. По лестнице затопали босые ноги.
— Мы потом решим, — поспешно сказал Сущенко Маргарите. — Пока скажи, что приехала в гости, навестить нас. Он очень впечатлительный.
Босые ноги замерли рядом.
— Мама!
Игорь повис на шее матери. Полные губы Маргариты что-то бессвязно шептали в ухо сыну, руки гладили его острые ключицы, напряженно выгнувшуюся спину, вздрагивавшие от непосильной радости плечи.
Модест Аверьянович, кашлянув, произнес:
— Отведи, Игорь, маму в свою комнату, покорми ее. Если будет тревога, спустись с ней в бомбоубежище. Днем я забегу.
Он прошел к Юлии. Она сидела на диване с таким несчастным лицом, какого он у нее никогда не видел. Подняла на него глаза, полные отчаяния, отвернулась. Он сказал:
— Юля! Ты ни о чем не думай. Как приехала, так и уедет. У меня есть ты. Поняла?
И ушел, оставив открытой дверь, словно уже не был хозяином квартиры, порог которой переступила Маргарита.
Конечно, он отпустит в Казахстан мальчишку, какой разговор! Это лучшее, что можно было придумать для него, для Игоря, для Маргариты. Но как же скрытен и умен сын, если ни разу за два года не выдал своей тоски по матери, не спросил о ней, словно понимал, как трудно отцу отвечать. А мать, оказывается, постоянно жила в его сердце. У тебя недюжинная для девяти лет воля. Это здорово, сын! Просто здорово.
Воздушная тревога застала Андрея Хрисанфовича выходящим из аптеки. Третьи сутки болела квартирантка-беженка, а участковый врач явился на вызов только сегодня, да и какой это врач! Безусый молодой человек, вчерашний студентик. Где ему поставить верный диагноз? Ожидая, пока приготовят лекарство, Иванов мучительно соображал, что же могло случиться с квартиранткой? Три дня назад бегала, как всегда, энергичная и вдруг к вечеру притихла, поскучнела, стала зябнуть, а утром не смогла встать. Коли простуда, где ж она ее подхватила? Коли инфекция… Ах, боже мой, откуда могла взяться инфекция? Безусый врач определил бронхит. Истая галиматья. Человек с трудом глядит на свет, жалуется на адскую головную боль, а он — бронхит! Надо позвонить Юльке.
Сирена выла, подгоняя, Иванов ускорил шаг.
«Два часа готовить лекарство! — возмущался он, забыв, что, сидя в аптеке, печально думал о красных глазах провизора, работавшего, может быть, вторую или третью ночь без сна. — Порядки! Ничего не скажешь».
— Прошу, папаша, сюда! — остановил Иванова у гостиницы милиционер. — Спускайтесь в бомбоубежище. Быстро, быстро.
Иванов не сразу сообразил, чего от него требуют:
— Извините. Мне нельзя. Больная квартирантка лекарства ждет.
Он поднес к лицу милиционера пузырек с темной жидкостью.
— Никаких разговоров, вниз, вниз.
Милиционер решительно взял Андрея Хрисанфовича за локоть.
— Но, позвольте, уважаемый. Я только сверну за угол — и дома.
— Давайте, отец, не будем нарушать. Говорю, вниз, значит, подчиняйтесь.
— Но, позвольте, и под нашим домом есть убежище. Нельзя же бросить больную женщину.
— Вы русский язык понимаете? Идите вниз. Осторожно, здесь крутые ступеньки.
Иванов, возмущенно подняв плечи, спустился в слабо освещенный подвал, где уже приглушенно гудели голоса.
«Я ли не понимаю русского языка или вы, сударь?» — молча выговаривал он милиционеру, покрикивавшему наверху: «Вниз. А ну-ка, не задерживайте. Вниз, вниз».
Если он чего и не принимал в новой России, то этого вот покрикивания младших на старших, отсутствия благоговения перед сединами, перед жизненным опытом, vor dem alter, как любила говорить покойная Паула. По его мнению, человек с человеком легко договорится, стоит одному внимательно выслушать другого и захотеть понять. Главное, захотеть понять. Милиционер не захотел понять, что в большой квартире осталась больная женщина, ей надо поскорее дать лекарство, у нее температура. Не захотел понять молодой человек, и все тут. Ах ты, нелепость, господи! Ах ты, нелепость! Разве вчера не было тревоги? Так же налетали. Но он сидел у постели больной, читал газеты, а ее сынишек забрала с собой в убежище старуха Долгова.
Как жадно он следил за газетами!
— Почитайте речь Идена, — торжественно предлагал он кому-либо из соседей. — Ни при каких обстоятельствах англичане не станут вести переговоры с Гитлером.
Словно личной победой, хвалился он тем, что посольства Ирана и Турции обещают сохранять нейтралитет. Отзывают из Ливии командующего германскими войсками генерала Роммеля? Прекрасно, прекрасно. Следовательно, туговато здесь, в России. Генералы Браухич и Кейтль отстранены от руководства? Еще бы! Гитлер надеялся закончить войну в течение месяца, а она затягивается, изматывает немцев, дай боже!
Иногда ему возражали: «Однако сдаются не немецкие города, а русские. И наш готовится к эвакуации. Уже заполняются эваколисты». Он всплескивал руками, словно неэрудированность собеседника причиняла ему боль. Да, да, все так. Но разве Вильгельм в четырнадцатом не начал с того же стремительного наступления? Он выставил на поля сражений свыше ста дивизий, включая кавалерию. А потом? К концу третьего года вильгельмовская Германия ощущала недостаток не только в обученных резервах, но и в людских ресурсах.
— А махина стран, завоеванных Гитлером? Людские резервы потекут от них, — возражал ему дотошный собеседник.
— Да? — кипятился Иванов. — Что делается в Болгарии, Чехословакии — вам известно? Гитлер не решается вести там вербовку добровольцев, опасается измены. В Югославии, слышали? Сербские четники напали на войска оккупантов. Не-ет, дорогой товарищ, можно заставить работать на себя всю промышленность завоеванной Европы, но нельзя заставить воевать в своей армии солдат побежденных армий. Это вам говорю я, Андрей Иванов, поживший и среди немцев, и среди французов.
Сидя в бомбоубежище у бочки с песком, прижав к груди склянку с лекарством, Андрей Хрисанфович в десятый раз перебирал в памяти говоренное вчера, позавчера, неделю назад. Легче было думать о политике, чем о брошенной больной квартирантке и ее сыновьях.
В мысли врывался и раздражал неуместно громкий голос:
— В общем масштабе что получается? Сидим в окопе. Вижу, в руку он себе целится. Я его ляск. Под ногами лежит совок. Хватаю его в обе руки. Ну, думаю, отучу тебя, идиот, от дезертирства. Замахиваюсь. Р-раз! Кто-то меня в плечо — хлоп. Лечу я, летит совок. То меня замполит ротный саданул, помешал убийству. Остался жив трус, скотины кусок. Жаль, ранили меня. Я б его притянул к ответу.
Близкий глухой взрыв потряс подвал. Вскрикнула сидящая рядом женщина в валенках, заплакали дети.
— Спокойно, граждане! — сказал Иванов, хотя его сердце так сильно забилось, что он вынужден был положить на грудь руку. — Ничего нет страшнее паники. Возьмите детей на руки. Успокойте их.