Увидев Катю, поднимавшуюся по лестнице, Лиза воскликнула:
— Катюшка, сердце мое! Ты ли это?
На Швидко было добротное пальто из габардина, шляпка кокетливо прикрывала полголовы, сапожки, о которых Елизавета и во сне помыслить не смела, делали Катину крупную ногу маленькой и изящной. Правда, лицо Кати, несмотря на обилие косметики, выглядело помятым и усталым. Чуксина не без удовольствия отметила морщины на ее лбу, тогда как Лизин лоб был чист и гладок, но интерес к объявившейся Кате от того не угас.
— Где пропадала, Катюшка? — голоском, в котором вызванивали колокольца, спросила она. — Все во дворе давно похоронили тебя.
— Похоронить человека — труд невеликий. Воскресить — вот задача. — Швидко проговорила это жестко, и Чуксина умерила радость.
— Как с матерью встретилась? — Лизе не терпелось выяснить, велики ли ее шансы на возобновление дружбы.
— Нормально! — сдержанно ответила Катерина.
Чуксина почувствовала облегчение, решительно пошла в атаку.
Самыми мрачными красками обрисовала она житие Хитрого Черта, присочинила с пяток версий, как ей, Елизавете, в память о дружбе с Катей, приходилось вызволять Алексевну то из милиции, то из лап собутыльников, как огорчалась она, что проку от ее добра — ни на грош, даже совсем наоборот: в ответ на ее, Лизины, старания, Зола пуще хворобы ее возненавидела, с соседями рассорила, при встрече ни здороваться, ни говорить с нею не желает.
— Трудно тебе будет с матерью, Катюшка! — озабоченно закончила она.
— Ничего, справлюсь. Главное — жива… — сказала Катя отчужденно.
Чуксина немедленно сообразила: нужно менять курс. Подбирая слова пожалостливей, она убеждала Катю, что вниманием да уговорами та сможет обуздать старую, что если будет трудно, она, Лиза, всегда тут же, за стеной, пусть Катя на нее смотрит как на сестру родную и обязательно заходит.
Швидко поблагодарила, а Лиза рассталась с нею в расстроенных чувствах, не очень уверенная в возможности возобновить дружбу.
А Алексевну как прорвало. День за днем она все буйнее напивалась, словно однажды снятый запрет позволял ей вернуться к прежнему существованию. Дина часто слышала, как Швидко говорила матери: «Увезу я вас, мама», а та пьяно плакала, созывая к себе родненьких, давно умерших детей.
«Уволят ее», — отчаивалась Дина.
— Что делать с Алексевной? — спросила она Юлию Андреевну.
Та тоже огорчалась новым запоем Коряги:
— Договорюсь в трампарке, пусть дадут за ее счет недельный отгул, а за это время попытаемся уразумить ее.
Дина подстерегла ранним утром Корягу, вышедшую после ночного запоя умываться, зло сказала:
— На старую дороженьку свернули?
Коряга промолчала.
— Совести у вас нет. Ни себя не жалеете, никого. Столько людей вам поверило. Как вы теперь поглядите в глаза Юлии Андреевне? Товарищам в трампарке? Никогда не буду с вами разговаривать, никогда.
Подавленно вздохнув, Алексевна пошла к себе, пряча от Дины за полотенцем лицо.
В этот день, закутавшись, будто она едет на Северный полюс, Коряга отправилась на работу.
Возвращение Екатерины Швидко обитатели большого, старого дома приняли по-разному. Кто говорил, что блудную кошку, если прибить, она хоть на брюхе, а приползет к хозяину, кто с усмешечкой сообщал, что дочка Золы за наследством явилась — у Хитрого Черта под матрацем есть-таки кругленькая сумма: стирала на состоятельных — платили, небось, как следует. Некоторые брали сторону Катерины: постарела — поумнела. Но как гаснет огонь, если его не поддерживать, так утихают суды-пересуды, если нет им дополнительной пищи. Катя Швидко была со всеми равно уважительна, к матери относилась — лучше не пожелаешь: за короткий срок одела ее, обула, на место старой проржавевшей кровати купила новую, с никелированными спинками, через весь пол протянула светлые холщовые дорожки, еженедельно водила мать в баню, и скоро все решили, что Золе напоследок жизни привалило счастье, что дочь — это всегда дочь, всегда родное, а сын при матери — до первой девки, сын, как правило, отрезанный ломоть.
Дина жадно прислушивалась к разговорам, но с Алексевной держались холодно. Алексевна ж к Долговым совсем дорогу позабыла. Она, если можно так сказать, переживала второе рождение. Наново родилась на свет она, наново ее Катька. Обычно болтливая, Коряга на этот раз удивила скупой информацией.
— Два сына у ей было, ить мои внуки, значит, — сообщила она бабушке, — так они один за другим повымерли. У меня не держались, и у ей одинаково. Мужик ее из образованных, живет с Катькой душа в душу, но услали его куда-тось по изобретательству, она на то время ко мне и приехала.
Дине Коряга больше не повторяла: «Ить на одну тебя я облокачиваюсь», она избегала Дину, чувствуя вину перед ней.
Дина терзалась сомнениями. Еще ни о ком у нее не было таких разноречивых мыслей, как о Корягиной дочке. Бабушкиного же голоса в хоре высказываний о Швидко не было слышно, и Дина спросила:
— Ба! Ты что о ней думаешь?
— А что о ней думать? — поправив искалеченной рукой воротник кофты, отозвалась бабушка. — Губа толста, кишка тонка.
Пояснить свое изречение бабушка отказалась. Лишь позже, когда Катерина вечер за вечером стала появляться у Долговых (то спросит у бабушки, как испечь ореховое печенье, то как устроить масляную баню сухим волосам), бабушка заявила: «Глянешь на нее — чисто святая, а ковырни поглубже…» Нет, бабушка не жаловала Корягиной дочки. Могла ли ее жаловать Дина?
Пьяной Алексевна больше не приходила, после смены торопилась домой. Вечерами они с дочкой чаевничали и пели. Репертуар их держался строгой программы. Начинали они с разухабистой «Ну-ка, Трошка, вдарь в гармошку, вдарь, вдарь, вдарь. А Ермошка песню-сошку вжарь, вжарь, вжарь. Есть ли счастье, нет ли счастья, все равно. Были б только водка да вино», заканчивали протяжной, щемящей «Не осенний мелкий дождичек». Дина ловила себя на том, что ей хочется подпевать соседям.
Иногда Дина встречалась с Катей Швидко у Ивановых, к которым она по-прежнему любила приходить. В их огромной безалаберной квартире Дине было много уютней, чем в тщательно прибранной своей. Когда она впервые застала у Юлии Андреевны Корягину дочку, она не очень удивилась. Швидко ко многим захаживала. Но узнав, что Екатерина ежедневно бывает у Ивановых, Дина почему-то оскорбилась. «Не такие люди Ивановы, — думала она, — чтобы у них паслась такая Катька!» Ничего дурного о приехавшей дочери Алексевны она сказать не могла, но рядом с теперешней аккуратной женщиной, вежливой и спокойной, стояла та Катька, живо описанная бабушкой, и потому о степенной нынешней можно было думать непочтительно.
Швидко и в этот раз сидела у Ивановых. Она слушала Андрея Хрисанфовича, не отрывая глаз от его подвижного лица.
— Простите, как вы назвали болезнь? — перебила она селекционера. — Сеп-то-рия?
Швидко знала, о чем спрашивать!
— Да, да, — взмахивая пальцами, будто дирижируя, с апломбом отозвался Иванов. — Из грибковых заболеваний поражает флоксы именно она: белая пятнистость — септория. Грибок перезимовывает на больных листьях и весной поселяется на молодых растениях. До тех пор, пока мы не поймем, что осенью надо низко срезать стебли и сжигать их, септория будет губить флоксы. Флоксы, Катюшенька, царственно прекрасные флоксы, коих мы еще не научились достаточно ценить! Вы ко мне, девушка?
Вопрос адресовался Дине.
— А что, Юлии Андреевны нет?
— Юлия отдыхает после процесса. Сегодня она одержала победу над септорией в человеческом обществе. О, Юлька умеет срезать зараженные листья.
— Она спит? — снизив голос, спросила Дина.
— Она ушла в театр! — торжественно поднял руку Иванов. — Так вы говорите, Катрин, — обратился он к Швидко, — что у вас должен быть адрес Эльзы Зандэ из Франкфурта? — Он задал вопрос по-немецки.
Швидко ответила по-русски:
— Если не затерялся. Я поищу. Пожалуй, старой Зандэ уже нет в живых. Я жила у них в двадцать седьмом, перед возвращением в Петербург.