Сейчас Саньке ясно представилось это в свете личных неудач. Он вспомнил, что в тех местах, где много лесу, крестьяне строят пятистенные дома. В передней избе у них чисто и просторно — там цветы, начищенный самовар, вытканные половики. Там можно было бы жить по-человечески. Но крестьяне запирают эту переднюю комнату и держат ее на случай, для гостей, для посторонних, а сами живут в грязной прихожей комнате, в которой вши, теснота и тараканы.

Такою же увидел Санька и свою горницу внутренней жизни. «Посторонние» знали только чистую комнату Санькиных дум и влечений, сталкивались лишь с тем, что он говорил или писал, сам же он жил постоянно и серьезно в «прихожей» — организовывал гульбу и озорные проделки и разудалую похвальбу перед девками... Все прошлое припомнилось сызнова: битье девок за «не любишь», игра в очко и в орлянку, заворачивание девичьих подолов на околице и многое, многое другое, о чем даже в книгах и не пишут.

Так на мысль, разбуженную событием, нанизывались случаи, один другого непереноснее. Санька заскрежетал зубами под одеялом, потом буйно сбросил его и вскочил. Не взглянув на мать, он плеснул на лицо водой и вышел во двор. Через щель забора он увидел картину, которая потрясла его: фасад избы Бадьиных от карниза до завалинки, а также и ворота были обрызганы дегтем. Черные следы дегтярных струй исполосовали всю лицевую стену избы.

Сердце Санькино сжалось от боли и стыда.

Он кинулся обратно в избу, молчком надел пальто.

— Куда с этих пор, горюн? — сказала мать настороженно и завздыхала: — Людского разговора не оберешься теперь... Глаза не кажи на улицу, вот ведь до чего допрыгался, непуть, не в угоду тебе будь сказано...

— Перестань, мама, — вскричал Санька, — наводишь на людей панику и в дело и не в дело.

Он выбрался к всполью и понесся по волостной дороге.

В ВИКе он изложил историю о «пережитке предрассудков» и во всем покаялся перед отсеком. Отсек райкома комсомола посоветовал описать случай для стенгазеты — по статье милиция будет вести дознание. Впервые чуял Санька в себе такой бешеный запас злобы к деревенскому произволу. Изготовив длинную статью, он принес ее отсеку. Тот подивился его мастерству и буйству.

— Здорово сочинил, — сказал он, — пожалуй, хлеще Пушкина Александра, хотя Пушкин еще при старом режиме за нашу шатию грудью стоял и не был оппортунистом. [Шатия — компания, группа.]

Санькина статья подняла на ноги милицию. Дело заварилось. Впервые привлекали на селе хулиганов за старинные способы опозоривания женщин.

Прямо из волости пришел Санька к Марье в дом. Василий чинил хомут в кути. Старуха латала одежду. Марья стирала белье в корыте, Все нелюдимо и вопросительно на Саньку взглянули. Он молча подошел к люльке. Разобнажившись в пеленках, копошилось крохотное тельце ребенка. Скрючившись, он с наслаждением сосал палец своей ноги.

— Сын, — сказал Санька и взял ребенка на руки, поднял его над головой, — пионер, значит, будет...

Сын глядел на него недоуменно и строго. Он выпустил изо рта пузырь и невнятно произнес: «Угу!»

— Здоров. Уже гулится. Говорить скоро будет, — сказал Санька и вытер ему рот.

— Ну, не скоро еще, — ответила Марья, — они говорят сперва самое понятное — «мама» и «папа» и уж потом, что труднее...

— Собирайся, Маша, — сказал Санька. — Ну их к черту всех, кто посмеет над тобой глумиться, как при старом режиме. Жить вместе будем.

— Без венца? — спросил Василий, расправляя бороду. Лицо его светилось.

— А как же? — ответила дочь. — Была один раз под венцом — не помогло. Значит, не в нем сила.

— Не спорь! — сказала мужу старуха. — Нынче молодые больше нас знают.

Все засуетились, стали собирать Марью. Санька взял на руки запеленатого сына и понес его улицей, а Марья шла рядом и смело глядела на мир и вся сияла.

Это был первый случай в селе Немытая Поляна, когда опозоренную женщину вводил в дом парень гордо, на виду у всех, без венца и без соблюдения всякого рода отстоявшейся в веках и окостеневшей обрядности.

Глава четырнадцатая

От Анныча получено было хорошее письмо. Он сообщал артельщикам, что дело, наконец, увенчалось полным успехом. И точно назначал время своего приезда. Добавлял, что по пути заедет со станции к своим на лесосеку и там заночует.

Узнав об этом, Санька не стерпел, пошел в лес к лесорубам, чтобы там подготовить встречу с Аннычем. Набрал ворох газет и книг и утром, когда еще звезды на небе не угасли, вышел из дому.

Крутила поземка. Ветер рвал и метал, заворачивал соломенные поветы, бросался в ставни, гнул старую ветлу.

Санька закутал голову солдатским башлыком и смело пошел полем к лесу. Ветер между тем усиливался, час от часу крепчал, задувал дорогу. Вскоре все слилось у Саньки перед глазами в белесой мути: перелески, серые деревни на увалах, дороги, мельницы, ометы, овины. Идти было тяжело. Ноги вязли по колено. Ветер бил встреч. Санька остановился и подставил ему спину.

Чувство одиночества охватило его. Был уже полдень, но солнышко неизвестно с какой стороны светило. Метель пуще бесновалась, все кипело, как в котле. Над ним летели снежные облака, клочья соломы, по насту ползли ручьи рассыпчатого снега. И небо и поле — все было одного цвета.

Санька стал вязнуть еще больше, наконец, провалился по пояс. Начал карабкаться, но еще глубже тонул в снегу. Через несколько минут его задуло совсем. Чтобы не задохнуться, он орудовал руками, отгребая от головы снег. А сверху все валило, все валило.

«Вот и нарождались перед лицом стихии разные суеверия, — подумал Санька, анализируя свои переживания. — В поле бес нас водит, видно, да крутит по сторонам».

Пришел на ум дед Севастьян, как он ходил в Иерусалим в молодости. Вышли из России сто человек, а вернулись четверо. Когда шли в Иерусалим, то умирали в дороге, вынимали ладонку с русской землей и лицо покойнику ею посыпали. И умиралось легче.

«Хоть и глупо, но умру на своей земле», — решил Санька. Но жажда бессмертия так охватила его, что он начал неистово карабкаться. И проваливался все ниже и ниже. Наконец он провалился куда-то совсем низко, хотя там стало просторнее. Он прободал толщу снега и оказался в овраге. Совсем сбился с пути. Оказывается, попал в трубу летней землянки ночных пастухов. Уже было тихо, как в погребе. И небо яснее ребячьих глаз. Он выбрался на дорогу и бодро пошел дальше. Рубашка взмокла на нем.

«Обсушусь в ходьбе», — решил он и двинулся в направлении Мокрых Выселок.

Потянулся лес, редкодеревье. Дорога стала укатаннее. Из-под осин и берез выглядывали голые метелки орешника, калины, жимолости, шиповника, чернобыла, в низинах — тальника. Лесу этому никто не знал конца краю. Где-то шел он вдоль Оки, переходил в Мещерские трущобы. «Идет к Рязани да к Владимиру, к богомазам», — говорили местные жители.

Потянулась чистая березовая роща, белые ее стволы, как свечи, тонули в сугробах. Кое-где попадались ягодные деревья: рябина и черемуха. Царила такая мертвая тишина кругом, что скрип снега под ногой раздавался эхом в роще. Ни людей, ни животных, ни птиц. Только заячьи следы но насту. Затем пошел дубняк, осина, сосна, словом, чернолесье. Лес становился все гуще, все непроходимее, и вскоре Санька вступил в дремучий бор. Высоченные корабельные сосны уходили вершинами в самое небо. А внизу, у стволов, было просторно, снежно. Только на буреломах видел Санька: наваленные друг на друга сосны подымали над снегом свои вывороченные корневища. Целыми полосами лежали эти огромные трупы деревьев. Они сохранили наружный здоровый вид. но были гнилые внутри. Не раз, бродя по лесам летом и вскакивая на ствол, Санька проваливался через него на землю, обдаваемый гнилой пылью. Дикие заросли! Тут уж не продраться, тут, точно засека, через которую, как известно, даже орды татар не могли пройти в древней Руси.

Вот из этих мест кулугуры, промышляющие извозным промыслом, привозили в Немытую Поляну но зимам добротные дрова. И сами кулугуры были замшелые, кряжистые, говорили на кондовом, окающем наречии, отрывисто и сурово: