Собеседник резко оборвал его:

— Вы ставите вопрос так, будто, кроме колхозного строительства, и нет других выходов в социализм для нашего крестьянства.

— Какие же это выходы?

— Кооперация, объединяющая крестьян на снабженческо-сбытовой основе. Тут и богатые и бедные одинаково охватываются сетью кооперативных объединений и постепенно становятся элементами социалистическими.

— Я что-то этого не понимаю, — сказал Матвей. — Я над этим даже не думал. До сих пор я полагал, что элементами социалистическими становятся крестьянские объединения на производственной основе. У Вас же выходит что-то другое.

Парунька отбыла и деревню через три месяца. Матвей провожал ее на вокзал.

— Ты заметь, Паша, тысячу лет наш мужик вот таким манером на завалинке посиживал, в праздничные дни спину грел, щелкал семечки и калякал про цены на хлеб, про неурожай, шел к своей жене, под свой тулуп, в свою избу, закусывал своим хлебом, снятым со своих полей, выпеченным в своей печи, запивал молоком от своей коровы — словом, жил наш мужик этаким Робинзоном тысячу лет и вот погляди... Вдумайся только в это, на минуту зажмурь глаза и представь нашего мужика в уголке Ленина, в общественной столовой, слушающего лекцию о системе запчастей для трактора или о способах химического удобрения полей. Жуть берет — какая это глыба оторвалась и ползет.

Она прижалась к нему, сказала:

— Ах, Матвей, как мы заживем с тобой.

Всю дорогу, стоя на площадке, Парунька думала про новую жизнь. Обозревая бегущие навстречу кусты тальника, березовые рощицы, овражки и неспешащих людей на дорогах, она по-новому обдумывала свое отношение к Матвею и не могла надивиться тому, как враз стал он близок ей и дорог. Было непередаваемо по-новому раздольно. Просторы полей, голубое небо и деревни, воскресившие перед нею забытое, — все это вселяло неизъяснимо сладкую тревогу.

Ветер обвевал колени. Солнышко глядело из-за леса, которым она шла пешком пять лет назад. Тогда она представляла себе город большой деревней с железными амбарами и каменными сараями. Времена-то какие настали! Перемена за переменой.

На станцию Парунька прибыла к вечеру уже в сумерках.

Глава пятая

Уже утихали возгласы ошалелых возчиков сзади, будоражь вокзала спадала. Ватага железнодорожных домов растворилась в темноте.

Мирная стена хлебов сдвигалась с предутренней тьмою. Колосья припадали к ногам, перекинутым через грядки, дорожный чернобыль путался в колесах. Тугие запахи буйно обросшей травами земли, овсяные моря и теплый ветер, дувший с юга, доносивший шелковый шелест ближних деревьев, умыкали Парунькину цветную дрему. Сердце забилось и заныло, точно запели старинную девичью песню.

Справа зиял семиверстный дол со студеными ключами и осокой. Оттуда шли запахи болотного отстоя, на овражных склонах теснилось разрозненное сосновое подлесье. Оно разрасталось впереди в бор, и там прятались дороги на Немытую Поляну.

За красной раменью, прячась, оседала луна на сучья полнотелых сосен. По дорогам легли синие, паутинно-тонкие тени. Говор колес, натыкающихся на обнаженные корни деревьев, строгий певучий полушепот сосен в вышине, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет придорожной листвы — все заново внедряло в Парунькину душу понятную тоску деревенского предутрья. Запоздалая птица вскрикивала резко и радостно. Из дола доносилось эхо ломающихся под ногами лошади сучьев.

Рамень отодвинулась. Обнажился косогор в отдалении, — под луной он явственно маячил неподвижным ветряком. Подле кустов низкорослого тальника лошадь шарахнулась, прянула ушами, и Парунька увидела в лунном дыму разлужья тонконогого волка. Лошадь стала. Запахло свежим навозом и лошадьей лужой. В луже отстаивалась луна, — мерин разбил луну в луже и пошел иноходью. За кустами открылись однородные, низкие поля, села Зверева.

Она вспомнила пастушат, преследовавших ее, трагедию в лесу и содрогнулась. Каждая роща в пути, каждый дол, каждый ветряк на горизонте ворошил в ее душе сладкое беспокойство, смесь любви и ненависти, радости и печали, надежды и страха.

«В глухих деревнях вы будете поставлены лицом к лицу с фактами повседневного выбора собственных решений, неотложных и острых. Думайте сами...» — вспомнила она слова Прамнэка, и на душе стало еще торжественнее.

Небо за лесом неприметно окрасилось оранжевым, и спеющие хлеба забелели впереди, как пески, а махонькие мельнички на горизонте дружно и приветливо замахали крыльями. Лимонное жнивье распростерлось на приволье. Зелено-оловянное гороховое поле раздвигало его то там, то тут. По межам и во рвах запестрели цветы: ромашка, золотая куриная слепота, малиновый клевер. Пышными кудрями цапал за колеса мышиный горошек. То ли от ветра, то ли от запаха кружилась голова.

Над просторами прохладных равнин проносились песни жаворонка и аромат цветочной пыли. Потом, когда съехали к подлужью, запахло клубникой, березой, полынью. Сырое море бледно-зеленого бурьяна несло на поверхности неисчислимые белые точки цветов и малиновые головки татарок.

На взгорье Парунька увидела перед собою ложбину, пролегавшую меж двух сел, одно из них было свое, родное. Речные туманы длинными косами поднимались над ложбиной. Зеленые скаты лугов шли навстречу. Дорога потянулась днищем оврага, по буеракам, в ольховых кустарниках и верболозах. Мрак зеленого навеса на время скрыл от нее мир, крепко запахло лопухами, но когда телега снова выбралась наверх утреннее солнце уже успело пригреть землю, и вдали дрожал тонкий пар, как расплавленное стекло. По задорожью стаями ютились черные блестящие грачи. Парунька увидала спутанную гнедую лошадь у разбитой часовни, выгон, околицу и амбары за ней. Путаясь в намокнувшем от росы подоле, она побежала, меряя стежки среди овсов и гречи.

Добежав до деревни, Парунька остановилась, жадно вглядываясь в знакомую Голошубиху. Вся уличка показалась ей по-новому жуткой и скорбной. Поражала кособокость хат, серые замшелые крыши, подслеповатые окна и какая-то запустелость и заброшенность. Некоторые дома вовсе рухнули, и кучки гнилых бревен на их месте валялись без призора. Ее хибарка на отшибе сильно покосилась, готовая упасть в овраг.

«Клоповник мой еще стоит, — думалось ей о хате, — заросли к нему тореные дорожки, отмузыканила в ней гармонь навеки, откричали парни...»

Сердце ее сжалось до боли от буйно нахлынувших чувств. Пережитое встало в памяти как живое.

— Давай, отец, — возбужденно крикнула она, возчику, — давай сюда, правее. А багаж здесь рассортируем. Там не взъедешь.

Под грузом узлов она поднялась уличкой к избе, никого не встретив, и, толкнув дверцу сеней, вошла внутрь. Окна в избе были выбиты, на полу валялись накиданные с улицы черепки, кости, палки. Она выбросила все это, отмела сор в овраг и села на пороге, ожидая пробуждения деревни.

Она сидела уже больше часа, а село все не просыпалось. Это удивило ее. Она пошла вдоль улицы и остановилась подле избы Бадьиных. Изба была новая, беленькая снаружи. Все избы были рядом тоже новые.

«Изрядно выгорело в тот раз, — пришло ей на память, — но мужик, как видно, живуч, обстроился заново».

И в самом деле, середина села обновилась очень заметно. В тех местах, где новых изб после пожара не оставили, виднелись ямы, — они буйно заросли по краям крапивой и лебедой. Луг посередине села был свеж и ярок, стоял разгар лета. Из окна Бадьиной избы глядела на Паруньку Марьина мать. Она глядела очень пристально и, когда Парунька улыбнулась ей и поклонилась, громко вскрикнула:

— Милые ты мои, Паруня! Невидаль экая!.. Ни дать, ни взять — барыня.

Она засуетилась, выбежала к завалинке.

— Думали и не заявишься, — приговаривала она. — Все глазыньки проглядели, все гадали... Господи сусе, пять годков, почитай, не была в родных местах, а может, и побольше. Совсем приехала или, к примеру, не на все время? Ты, поди, совсем городская стала, привыкла к пуховым перинам, к театрам, к музыкам.