Как всегда, в общежитии шел словесный бой.

Щурясь под ободками черных очков к нервно подергивая плечом, Матвей говорил, как обычно, горячась и оттого пуще заикаясь.

— Мы теперь в непрестанном содружестве с машинами, индустрия становится нашим бытом. Горе не понявшим это! Вот ты шумишь, в социалистической вере клянешься, а не знаешь, как завести свой будильник и правильно набрать нужный номер на диске автоматического телефона... Ты не умеешь обращаться бережно со штепселем и электрическим звонком, не овладела обиходной техникой на своей жилплощади, а тоже говоришь: «Я — строитель социализма...»

— Не всем под машины лазать, — ввязалась Парунька, — кому же тогда организовывать массы?

Матвей горячился еще больше:

— Выключатель в стене, телефон на столе, будильник у кровати, звонок у дверей, кран над умывальной раковиной — это бытовая техника, при незнании которой не будет охоты делать машины. Милая моя, машина — это не только дизель и пневматический молот. Политехнизировать нашу психологию — вот задача. Поли-тех-ни-зи-ровать!

Разноречие у них было постоянным. У Матвея значение техники для страны загораживало все вопросы. Парунька называла это увлечение «болезнью техницизма в коммунизме» и часто ему возражала. В такие моменты она обзывала его «спецом». А когда доходило дело до обвинений более грозных и тяжелых, обвинений в оппортунизме, он снимал очки, протирал их пальцами и насмешливо щурил глаза:

— Чепуха. Ерунда на постном масле. Месткомовская абракадабра...

Эту постоянную неслаженность Парунька объясняла грехами самого Матвея. «Заучился парень вконец, — думала она, — хватил культурки и впал в зазнайство, оторвался от масс».

Когда размолвки завершались обоюдными попреками, она в сердцах давала себе обещание бросить канитель с «неподходящим человеком». Но проходила неделя, проходила другая, и Парунька чуяла приступ тоски. Она хваталась за книгу, шла в кино, забывалась на время. Но с тем большим напором теснили ее потом думы, ярче вставал в памяти знакомый студенческий дом, полутемный коридор и трепетные речи Матвея. И под предлогом сообщить какую-нибудь новость о деревне она снова отправлялась к нему. Темные, мудреные речи Матвея она понимала не умом и, хоть противилась им, побороть доводами все же не умела. Влечение свое к Матвею она не считала женским. Матвей же определил свое отношение к ней безошибочно.

Парунька вошла встревоженная, протянула ему газету и сказала:

— Наверное, не читал этого, голова ученая?

— Мне разные разности читать некогда, — ответил он. — Я работаю всерьез.

Газета «Нижегородская Коммуна» в статье под заголовком «Поучительный случай» сообщала:

«В лесу близ Мокрых Выселок найден замерзший, человек. Человек этот оказался бывшим организатором сельскохозяйственной артели, известным под кличкой Анныч.

Он ехал, по-видимому, из города, сбился с дороги и замерз. Ехал он, как установило следствие, в пьяном состоянии. Лошадь его нашли в кустах со спутанными ногами, а сам он лежал в санях. Повреждений на теле не обнаружено. В кармане найдена пустая бутылка из-под водки. Никаких документов при нем не оказалось. Деньги остались все целы, из чего можно заключить, что злой умысел тут отсутствовал.

Про этого человека можно еще сказать, что недавно его ревизовали и ревизия установила за ним растрату. Дела артели, которой он руководил, были в плохом состоянии. Анныч все время вел борьбу против другой артели того же селения «Победа социализма» и никак не хотел с ней сливаться по тем соображениям, что там ему не доверили бы руководства. Среди населения есть слухи, что колхоз его был дутый.

Население говорит, что это те же кулаки, которые прочно осели на лучших местах и обманывают Советскою власть.

Этот горестный факт еще раз говорит за то, в какие неблагоприятные руки попадает наше колхозное строительство и как надо быть чутким и всегда стоять на страже Октября.

Батрак».

Матвей молча отдал газету Паруньке. Та дивилась его спокойствию.

— Анныч от меня уехал с определенными результатами, — сказала она. — Что за чудо? Второй общественник гибнет в нашем селе! Анныч хмельного в рот не брал.

— Мужик разбужен, но тычется, как котенок, — не сразу находит пути, вот страхи наших дней...

— Чем-то ты меня пугаешь, не пойму я?

— Я, Паша, напуган... К мужику у меня всегда было двойственное отношение. Я знаю его звериную повадку — копить радость на горестях соседа, и знаю, что если один из мужиков горит, то другой помогает ему только в том случае, если хозяйству его грозит та же опасность... Этот лик мужика был ненавистен мне издавна, хоть и понятен. Но я знаю и другой лик мужика, я знаю болячки его рук от неустанных трудов, знаю бестолковую его работу. При воспоминании об этом обжигается мое сердце. Я вспоминаю мать, которая всю жизнь рожала, стряпала, работала, вздыхала. И вот такому нашему двуликому человеку надлежит теперь стать обновленным. Чудесное превращение это сразу не дается, отсюда и случайности, и срывы, и незадачи.

Окно вовсе потемнело, талый снег на дворе казался через стекло бурым. Матвей смолк.

Так они сидели молча некоторое время, думая об одном и том же и готовясь к какому-то решению. Коснувшись его руки, Парунька сказала:

— Я должна поехать, Матвей. Подумать только, какие там дела? Я поеду.

— Одному везде не поспеть, — ответил он тихо, — а рыцарство — глупое и вредное дело в наши дни. Дело движется не отдельными рыцарями, а усилиями всех масс.

— Так разве я одна? Нас армия, двадцать пять тысяч. А там сколько активистов на селе. И сама масса разбужена. Масса уже не та... Трудно будет. Так ведь коммунист должен нести тяжесть жизни раньше беспартийного, — произнесла она с волнением. — Легко идти только хожеными тропами.

— Это так, — согласился Матвей. — Какая ты умная... А как же я? — красный от смущения, произнес он.

— Тут люди, ответила она тихо, входя в кольцо его рук. — Выйдем на балкон.

Они вышли. Лихорадочная нерешимость опять сковала его язык. Она дала себя обнять, и оба с облегченной откровенностью вздохнули.

— Ты знаешь, как я жила? Кроме тебя никого у меня совсем близких не было. Всю жизнь — никого.

— Я знаю, — сказал он. — Значит, я приеду в свой район... После защиты дипломной...

— МТС уже строится. До зарезу нужны будут инженеры. Я поговорю с Семеном.

— Я сам поговорю. К чему протекция... Я, знаешь, Паша, давно уж решил: куда ты, туда и я.

Вернулись в комнату.

Там продолжали спорить все на ту же злободневную тему — будет ли мужик работать артелями. Матвей тут же ввязался в спор.

— Борцом передовым может быть только та партия, которая руководится передовой теорией. Это ленинское положение не следует забывать.

— Теорий всяких крестьяне не понимают, — возражали ему. — Каждый мужик царем у себя в дому. Хочет — он жену бьет, хочет — детей колотит по очереди. Вы изучаете мужика но Златовратскому. Мужик, мол, издревле человек мирской, коммунист в натуре. Неужели не видно, что тяга эта его, народников умилявшая, тяга родовая, в корне семейственная. Вся эта система кумовства и родства с тетками, прабабушками, золовками, шурьями, свояками и всякими посажеными и крестными отцами, вся эта система, прочно сковывавшая мужичьи семьи, когда они даже рассеиваются, — эта звериная тяга к родному, своему, племенному — от патриархально-родовой общины, и как раз есть главная помеха на пути к общественности. Крестьянин в этом обществе хочет хорошо устроиться.

— Действительность эту твою идиллию разрушает, — говорил он. — Устраиваются в единоличной деревне только единицы, другие не находят выхода, кроме коллективизации. Не по теории идут мужики в колхоз, а по нужде. Это вполне понятно, исторически оправдано и естественно.

Дай мужику выбор, он предпочтет единоличность в труде и производстве.

Предпочтет мужик состоятельный, конечно. Кто же против этого возражает, кто возражает против действенной души крестьянина. Мы четко ставим вопрос: одна часть его души за колхоз, другая — за приманки разбогатеть.