Изменить стиль страницы

— Ты меня совсем не слушаешь, сынок.

— Слушаю, мама.

Она долго и с каким-то сожалением смотрит на него:

— И у тебя седина рано появилась, как когда-то у отца… Ты помнишь своего отца?

Как не помнить! Отец умер давно, когда матери не было и сорока. Она выглядела молодо, и за нее сватались вдовцы, но она осталась одинокой — ради детей.

— Знаю я, чего они сватаются. Пропьют корову, а потом живи как хочешь.

Отец Шорникова не был хорошим хозяином: он и выпивал, и с удочкой посидеть любил или сходить в лес за грибами. Поэтому мать сама вела хозяйство.

Отец умел читать и писать, мать ставила крестики, если ей приходилось расписываться. Из сестер Шорникова никто не оканчивал даже начальной школы, шли работать. Мать считала, что и сына не нужно учить, чтобы не отбился далеко от матери. Но потом махнула рукой: босяк, мол, пусть учится. Из техникума он стал высылать ей часть своей стипендии, а сам жил на приработки — пилил дрова с ребятами, разгружал вагоны с углем на станции, случалось — и негашеную известь, после чего сильно першило в горле. Мать была довольна, начинала жалеть, что дочки не учились. А потом война. Пришли немцы и съели ее корову, двух младших дочерей угнали на работы в Германию. После войны старшие дочери бросили деревню и уехали на юг, на шахты, — осталась одна.

— Что же не спросишь, сынок, как мне живется?

— Я и так знаю, мама.

Она заплакала.

— Все говорят: вырастила сына, вывела в люди, а какое тебе счастье от этого? Он там чуть ли не в хоромах царских живет, а ты зимой хворост на своих плечах из лесу таскаешь. Испокон ведь веков считалось, где сын, там и его матка. Разве бы я тебе помешала? Хозяйство бы ваше вела.

— Мама, да у меня все хозяйство — вот эта шинель на мне да дорожный чемодан — и все! И за всю свою службу не имел еще ни одной квартиры.

Она только тяжело вздохнула.

Посидели, поговорили, потом Шорников и Елена уехали на работу, а гостью оставили дома.

Елена объяснила, где для нее обед, но она так и не дотронулась ни до чего до вечера. К ужину Николай принес бутылку «Столичной» — красное вино в деревне называли бурдой, и мать его не пила.

— Я тут у вас целый день просидела как в тюрьме.

— А вы бы на улицу вышли, погуляли, — сказала Елена.

— Боялась, что дверь захлопнется, не войду потом. Да и заблужусь. Тут у вас все двери одинаковы…

Она пила и не пьянела. Она была уже в том возрасте, до которого если уж дожил человек, то становится твердым, ничто его не берет.

Раньше мать любила петь. Особенно на жнивье. И такие песни, за которые отец поругивал ее. И сейчас глаза ее блестели, но, видимо, она стеснялась, ждала приглашения.

— Может, споем, мама?

— Споем. — Она взглянула на Елену: как, мол, отнесется к этому хозяйка?

— Очень прошу вас! — сказала Елена. — Не стесняйтесь.

Мать подперла рукой подбородок, склонила седую голову, покрытую черной косынкой, и запела:

В том саду, при долине,
Громко пел соловей.
А я, мальчик, на чужбине,
Далеко от людей…
Позабыт-позаброшен…

Он начал ей подпевать, и по ее лицу покатились слезы, она вытирала их белым ситцевым платком, который мяла в сухих корявых пальцах.

Ой, помру я, помру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.

— Мама!

Но она уже не слушала его. Она решила обязательно пропеть до конца эту песню, которую чаще всего пели за столом его деды и прадеды.

Ой, никто не узнает
И никто не придет.
Только раннею весною
Соловей пропоет.

Елена сидела молча. Она чего-то испугалась — видимо, для нее это все было слишком ново и ошеломляло.

— Я еще никогда не слышала, чтобы люди так изливали душу в песне, — сказала она. — Наверное, вам правда горько живется.

— Было и горше, доченька!

Он налил в стаканы еще водки, но мать отстранила свой:

— Не хочу, сынок. Не пошло что-то, колом в горле стало.

Он задумался.

— Что ты загрустил, Коля?

— Да так.

— Хотела я тебе один свой сон рассказать. Вздремнула днем на диване, и приснился.

— Ну, расскажи.

— Так вот… Зашла будто я в какие-то дремучие болота и провалилась, стало меня засасывать. Я кричу, зову на помощь, а никто не откликается, никто мне рученьки не подаст. А кругом все начало гореть… К чему бы это?

— К морозу, наверное.

— Может, и к морозу. А тебе страшные сны снятся, сынок?

— Снятся.

— Что же тебе снится?

— Как танки горят…

Мать посмотрела на него так, как матери смотрят на своего ребенка, когда он тяжело заболел, но с улыбкой сказала:

— Когда я была маленькой, мне снились только цветы. Васильки во ржи. Я их рву и плету венок.

— Пусть они и теперь тебе снятся.

— Нет, теперь не приснятся. Много воды утекло! Ты помнишь, как ходил на мельницу молоть очистки картофельные?

— Помню. И как ты потом лепешек напекла. И как спросила, сказал ли я мельнику спасибо.

— А я-то думала, что ты все позабыл! Понаговорили бабы всякой всячины: мол, там они, в Москве, мед с медом едят и медом закусывают. — Глаза у нее усталые, сосредоточенные и наивные, но и мудрые, они каким-то материнским чутьем угадывают многое, понимают, как ее сыну живется.

— Что-нибудь споешь еще, мама?

— Нет.

…Она погостила несколько дней, потом сказала:

— Купил бы ты мне, сынок, билет. Пора уезжать. Получишь свою квартиру, тогда напишешь…

— Обязательно.

Наверное, она иной представляла себе жизнь в городе. Или просто не могла порвать с прошлым.

Вечером, когда нужно было ложиться спать, Николай уезжал к себе в казарму, а она, недоумевающая и даже обиженная, оставалась с Еленой. О чем у них были разговоры, он не знал, но однажды мать сказала ему, что к ней родные дочери так не относились, как эта девушка. Но и дочери ее любили, только по-другому были воспитаны, не умели быть внимательными и ласковыми, даже стеснялись этого.

После получки он походил с ней по магазинам, купил подарки — шерстяную кофту и теплый платок, валенки, хотел купить и пальто, но она отказалась:

— Пальто у меня есть, сынок, а ты купи уж лучше плащ «болонью», а то в наших краях осенью бесконечные дожди.

— И здесь тоже.

А когда купили, она была очень довольна:

— Не стыдно будет по селу пройти.

Перед отъездом она попросила его показать ей Москву. Пугливо входила в метро, никак не могла ровно ступить на ступеньки эскалатора, падала и крепко цеплялась за его руку.

На станции «Маяковская» они вышли. Он сказал:

— Вот это и есть центральная улица — Горького.

Она, видимо, была разочарована. Ничего особенного здесь не было — колбасный магазин через дорогу, книжные киоски и ничем не примечательные, потемневшие за зиму дома.

— Это и все?

— Нет. Сейчас, если хочешь, мы пойдем к Кремлю.

— Пойдем, пойдем.

И опять равнодушно проходили мимо всего. Но у памятника Пушкину остановилась и долго смотрела. Удивилась больше всего тому, что на мраморе лежали живые цветы, припорошенные снегом.

— Сынок, а кто он был, этот человек?

Он объяснил ей, но она мало что понимала.

— Темная я, сынок! Очень темная!

Но она счастлива, что сын ее не чувствует себя чужим в этом городе, где человек — былинка в поле. Она знала, что есть Кремль и Красная площадь, и ей не терпелось их увидеть. Может быть, тогда яснее станет и все остальное.

Они остановились у ГУМа. Со Спасской башни разливался неповторимый звон, тот самый, который она слышала не раз по радио.