Володе показалось, что в окне зашевелилось что-то большое и темное, вроде медведя, а потом оттуда ухнуло, как из бочки:

— Здесь. Бросай чалку, рыбий бог, тут коньяку обещали!

…В чистой и светлой комнате почти не было мебели, но зато на подоконнике тесным рядом стояли ящики с цветами. По стенам тоже вились цветы с пестренькими, полосатыми листочками.

Возле окна стоял стол, выкрашенный в голубую краску, а за столом сидел огромный дядька с усами и копался внутри небольшой пестрой коробочки. Пальцы у него были короткие и тупые, и не верилось, что они могут подцепить тонюсенькие, хрупкие проволочки.

— Ты что же это не вовремя явился? — еще с порога спросил Василий Геннадиевич.

— Спецрейс! — не отрываясь от дела, пробасил Гаврилыч, — Доктора подкинул. Ребятенок тут у сторожа захворал… Хотел музыку покрутить — забарахлил подлец! — Он с сердцем оттолкнул коробку магнитофона.

— Да брось ты его крабам! Ведь никогда он у тебя и не работал как следует, одно звание, что японский. — Василий Геннадиевич присел к столу напротив. — Лучше скажи, как жизнь молодая?

С этой минуты Володе стало казаться, что он остался в комнате один. Мужчины уже видели только друг друга и говорили между собой. Володя прошелся по комнате, ничего интересного не нашел и сел на подоконник ждать, когда придет радист. Разговор за столом тянулся, как невод, который петлю за петлей выбирали в лодку.

— А что мне не жить? — Гаврилыч поднял голову, и Володя смог рассмотреть его лицо: кирпичного цвета нос, крошечные темные глазки — щеки прижали их к самым бровям — и воинственные усы с проседью, словно бы чужие на рыхлом лице. — Жизнь моя самая морская, — продолжал он. — Отвез почту, привез почту, людей подбросил куда надо — только и делов. Покой, дорогой…

— Да уж точно: покойнее некуда, — согласился Василий Геннадиевич, — Вот еще старые лоханки на причале сторожить — тоже дело тихое, безобидное, как раз по тебе. Да неужели обратно на сейнер не тянет?

— Нет. Вот уж нет! — Гаврилыч энергично затряс головой. — Повозился я с этой рыбкой — будет! Мутное дело.

Василий Геннадиевич вскочил, прошелся по комнате, резко повернулся:

— Не дело мутное — людей вокруг него мутных много! Дело ты не тронь!

Гаврилыч пожал плечами:

— А чего ты в бутылку лезешь? Люди ли, дело ли, а раз шальная деньга близко — добра не жди. Ты вот, к примеру, ловишь-ловишь своих браконьеров, а толку что? Нет… меня к этому пирогу не сманишь, не дурной.

— Куда Константин ушел? — не отвечая, холодно спросил Василий Геннадиевич.

— На сопку, грибов на закуску набрать. Вернется, не беспокойсь. А ты уж и осерчал, я гляжу? Ладно, не буду больше, а то опять поссоримся. Я ведь это спроста болтаю.

— И спроста думать надо, что говоришь. Вон пацан нас слушает.

Ну и зануда ты. Сказал же, что не буду больше! — Гаврилыч уж и сам начал сердиться.

А Володя почти их не слушал. Не так уж было интересно. За окном открывалась бухта и далеко в дрожащем мареве город. Дома то выступали яснее, то двоились, делались похожими на зыбкое облако. Можно только догадываться, где сейчас его улица и знакомый дом с чайками на крыше.

Тоскливо заныло сердце. Вот он сидит тут, и никому нет до него дела. И радист ушел, и эти двое говорят и говорят о своем, точно никто и нигде не ждет радиограммы и вообще ничего не случилось. Как они так могут, непонятно!

Чтобы совсем не раскиснуть, Володя стал думать о маме.

…Володя с детства знал слова «отчет» и «квартал»— в такие дни мама приходила поздно, очень усталая. Но и в другие дни он редко видел ее веселой, только в последнее время, когда появился дядя Саша. А обычно их вечерний разговор состоял из одних и тех же вопросов и ответов: «Сделал, принес, купил». Палец Володи почти всегда зажимал самую интересную страницу книжки, и отвечал он чаще всего невпопад. Мама не бранилась, вздыхала, как-то странно глядела на него и уходила на кухню делиться новостями с соседкой. А он снова читал.

Странный мамин взгляд. Вспомнив о нем, Володя уже не мог его забыть, и на душе кошки заскребли, словно он сделал что-то нехорошее. Но что? Он оглянулся. Мужчины за столом разговаривали о своем. А мама? Нет, конечно, он любит ее, это же мама. Но… помнил ли он о ней всегда? Может быть, и он думал только о своем?

Корабли Беллинсгаузена пробивались к Антарктиде, удивительным запахом гвоздичных деревьев встречали русских моряков острова Пряностей. Запах этот вел их в океане… Он видел все это, он сам был с ними, но… всегда только он один!

Володя вспомнил. Придя из ванны, все еще пахнущая мыльной пеной после стирки, мама присела на диван:

«И о чем ты все читаешь, сынок? Хоть бы рассказал».

Капитаны оставляли женщин на земле, о них почти и не упоминалось в книгах — разве изредка, случайно. Что им было до таинственных ненайденных островов?

Он отложил книжку:

«Ты этого не поймешь, мама».

Ну как еще мог ответить женщине настоящий капитан?

Мама ушла, посмотрев тем самым взглядом. Только сейчас, далеко от нее, на подоконнике чужого дома, Володя понял, что было в нем: глубокая обида. Он часто обижал маму и не понимал этого.

Город на горизонте все больше дрожал, расплывался — по щекам Володи одна за другой сползали слезы. Он не видел, как пришел радист. А когда его спросили, что же все-таки передать, ответил тихо:

— Передайте, что плитку я выключил и… что я прочитаю ей все свои книжки, если она захочет.

Возвращались они берегом, по отливу. На сыром песке оставались глубокие следы, полные темной воды, а под легкими птичьими крестиками песок только слегка белел. Солнце неожиданно осветило серый обрыв, который тогда, в первый раз, показался Володе мертвым. Теперь он увидел, что из каждой трещины на нем поднимался какой-нибудь цветок. То желтая рябинка, то сквозные белые лисьи хвостики, то голубая герань. А по камням, где уже никак не могли удержаться цветы, ползли камнеломки — зеленые, красноватые, бурые. Весь обрыв цвел.

— А… капитаны могут скучать по дому? — вдруг спросил Володя.

— Еще как! — серьезно ответил Василий Геннадиевич. — На земле и не знают такой тоски. Только море они любят еще сильнее. Как твой отец любил. Мы вместе с ним плавали, и в одну путину море с нами посчиталось. Он не вернулся, а я на всю жизнь сухопутный капитан.

— Вы знали папу?! И не сказали!

— Не приходилось пока. Всякому слову свой срок. А вот теперь сказал.

Лицо у Василия Геннадиевича стало таким понимающе добрым, что Володя почувствовал: ему и надо рассказать все. И действительно рассказал — и про маму, и про дядю Сашу, и про себя — как сумел. Только так и не помянул про острогу: удержала все та же боязнь беды.

Они уже сворачивали к знакомому ключику. Солнце просвечивало воду до дна, и было видно, как между камней бродят небольшие рыбки. Сверху они казались серыми и плоскими, а плавники торчали в стороны, как весла. Вот одна ухватила что-то, и сейчас же к ней кинулись другие. Облачко перебаламученного песка скрыло всех.

— А почему ты думаешь, что дядя Саша плохой человек?

Володя остановился. Для него самого это было так ясно, что он никогда и не задумывался почему.

— Он… он… хвастается много. — Володя беспомощно оглянулся: слова не находились. Нужно было сказать что-то одно и такое, чтобы сразу все стало ясно. Вот если бы про острогу…

— Ну, хвастается — беда не велика. Моряки мастера заливать. Всякому хочется большого моря. А если не повезло, если судьба в луже оставила? Бывает такое и с хорошими людьми. Вот и хвастается человек. Ну, а еще что?

Володя молчал. Ниточка доверия, протянувшаяся между ними, порвалась. Если уж говорить, то все. А что тогда будет с мамой?

— Ты, поди, сердишься, что он к матери твоей ходит? Так ведь? — продолжал Василий Геннадиевич, — Но это зря. Ты уже не маленький, должен понимать, что у тебя своя, мужская жизнь впереди и мать повсюду ты с собой не возьмешь.

— Возьму! Всюду возьму! — вырвалось у Володи.