Бригадирша утерла концом платка коричневое лицо.

— Да я, Степан Ильич, и не слушаю. Только если люди говорят, а у меня, сам знаешь, семья-то…

— Не умрет твоя семья с голоду, — успокоил ее директор. — А если кто еще сомневается, так я разрешаю на моем участке хоть весь цвет оборвать.

— Да что ты, что ты! — всполохнулась Романовна, — Верим и так. Спасибо тебе! Спасибо и вам, — чопорно, чинно поклонилась Петру Петровичу.

Тот вежливо приподнял худую соломенную шляпу.

И незаметно, словно растаяв под лучами солнца, исчезла, растеклась толпа. Одни собаки еще некоторое время рыскали по полю, не понимая, на кого же им лаять теперь.

Тетя Нюра посмотрела на мальчишек, на Нонку, которая как ни в чем не бывало плела венок из картофельного цвета, и сказала Лене:

— Иди уж и ты с ними в деревню, я и одна справлюсь. А как их, горе мое, оставить одних? Еще и дом-то сожгут, с них станется…

И украдкой, искоса глянула на дочь. Красавица ведь: лиловые цветы на черных кудрях, сама легкая, как из солнечного луча вылилась. А где бродит ее душа?

Лена перехватила этот взгляд и обняла Нонку за плечи — пусть тетя Нюра знает: не даст она ее в обиду. И потянулись вверх по косогору, к деревне: впереди неунывающие Колька и Павка, за ними Лена с Нонкой.

* * *

Детдомовский Соколка раза два брехнул на Лену и снова занялся своими блохами. Подойти к ней он и не подумал: ясно, что ничего съедобного нет в руках у девчонки. А Лене стало немножко грустно: «Совсем меня забыл, а я ему лапу лечила…»

Вытоптанный до блеска двор поразил ее безлюдьем. Никого. На обломанной сирени дерутся воробьи. Сохнет за домом безликое детдомовское белье, и не на кого кричать, чтобы не играли среди него в прятки. Лена поднялась на крыльцо и, по-прежнему никого не встретив, прошла в знакомую спальню. Вот здесь тогда сидела тетя Нюра, а она сама вышла не в эту дверь, а в другую, в дальнем конце узкой и длинной комнаты.

Сегодня на рассвете, идя лесом в город, Лена так ясно представляла себе, как встретят ее ребята. Она хорошо помнила, что творилось в их группе год тому назад, когда проездом навестила ребят смешливая певунья Анеля-белоруска, которую еще раньше нашли родные. Вместе с матерью и сестрой Анеля ехала в Сибирь, к каким-то другим своим родственникам, у нее их оказалось очень много. «На всех нас хватило бы», — пошутила тогда староста Маришка. Ребята окружили Анелю сплошным кольцом, и все-таки между ними и ею всегда само собой оставалось узкое свободное пространство. Его не переходили, через него тянулись только руки, трогавшие то нарядное вышитое платье, то настоящую шелковую ленту в Анелиной косе. И в глазах у девочек была не зависть, а счастливое обожание…

Нет, Лена знала, конечно, что на такой прием ей рассчитывать нечего, достаточно глянуть в зеркало, чтобы это понять. У тети Нюры зеркало «доброе», совсем помутнело от старости, но и в него видно, что платье у Лены выгорело добела и давно ей не по росту — тетя Нюра пришила по подолу кусок от другой такой же ношенины. И с волосами не сладить — торчат во все стороны: ни в косы не заплести, ни так причесать. Да еще и на носу завелись веснушки, а ресницы от солнца совсем выцвели. Но было другое: убогий ее наряд никого не повторял и принадлежал ей самой. И сама она тоже принадлежала себе самой, а этого так не хватало в сравнительно сытой и одетой жизни детского дома. Лена верила: хоть немножко, но позавидуют и ей. А потом она расскажет о деревне, о тете Нюре и Нонке, о заповедной Татарской сечи, и тогда уже все поймут, что живется ей хорошо.

Собралась она рано, тихо, с вечера еще сказавшись тете Нюре. Миновала березовую земляничную рощу и по краю Татарской сечи вышла на просеку. Как сошедшиеся для битвы войска, стояли по двум сторонам просеки: с одной — белые березы, с другой — черные ели. Между ними высокая и нежная лесная трава, боящаяся солнца. Восковыми свечами поднимаются в ней пахучие любки и крупные, как в саду, голубые колокольчики. Травы отяжелели от щедрой засушливой росы и понизу душно пахнут прелью. Тянет пряным цветом хмеля из близкого оврага.

Лена шла по просеке, ничуть не боясь леса и одиночества, и незаметно красота его стирала все темное в ее воспоминаниях о детском доме. Казалось, и не стояла никогда за ее плечами черная беда и ребята относились к ней по-доброму. Она даже забыла на минуту, зачем пошла в город, — так захотелось увидеть их всех, рассказать о своей новой жизни.

…И вот она стояла посреди пустой спальни и не знала, куда же все подевались. Только воробьи за окном, додравшись до изнеможения, ругались скрипучими, охрипшими голосами, Но вот к ним присоединился еще какой-то звук. Шаги. Лена обернулась: в другую дверь спальни, хромая, вошла Маришка.

— Это ты? — спросила она без радости и интереса.

— Да, я… А где все?

— В совхозе. Ты что, забыла? А я ногу поранила, вот и осталась дома. Ты зачем пришла-то?

Лена молчала. Разве Маришке объяснишь «зачем». Всем существом она уже поняла свою ошибку. То, что словно смыл с ее души лес, никуда не ушло: ни доверия, ни любви не оставила она в душах обитателей этого дома. И они не виноваты в этом. Та же Маришка, что сейчас смотрит на нее настороженно и недобро… Ее семья погибла от рук полицаев, одна она уцелела чудом. Лена ведь знает это. И еще: ни Маришке, ни другим никогда не понять, почему не им, а Лоне судьба послала новую семью…

— Да просто зашла по дороге, — сказала Лена спокойно. — Хотелось узнать, как вы тут живете.

— Хорошо живем, — ни о чем не говорящим тоном ответила Маришка. — Между прочим, о тебе тут справлялись два раза. Один раз женщина какая-то, деревенская вроде, а то еще мужчина приходил… Они с Марьей Ивановной разговаривали. Я не знаю, о чем.

Лена представила себе лицо Марьи Ивановны… и тут же решила, что ни искать ее, ни спрашивать не стоит. Еще раз обвела глазами спальню: вот ее кровать, вот Нонкина… Кем-то они уже заняты. Много сирот оставила война.

— До свиданья, Мариша, — кивнула она с порога. Хотела было передать ребятам привет, но решила, что тоже нет смысла. И вышла во двор.

Соколка раз-другой подмел пыль хвостом, но даже не встал. Хозяев у него нет, ему все безразличны. Лена махнула рукой самому дому и окунулась в асфальтовое пекло улицы. Теперь ей надо на рынок, хотя она так и не представляла, как и кому сможет продать свою брошку. Колечко она решила не продавать.

…До войны на площади торговали сеном, потому и укрепилось за ней название Сенной. Военная барахолка переделала его в Сеннуху и продолжала торговать на площади, только уже не сеном, а чем придется. Два послевоенных года наводнили Сеннуху трофейным барахлом и американскими, безвкусными продуктами.

Лена так и не решалась нырнуть в тесную, потную, непрерывно переливающуюся с места на место толпу. Ближе к краю торговали съестным. Лена старалась не смотреть на коричневые соевые лепешки, вареный сахар и крошечные кусочки самого настоящего сливочного масла, плавающие в тарелке с водой. Не это ей нужно. Но вот, прорезая однообразный многоголосый шум, взвился один хриплый, с перепадом, как у испорченных мехов, голос:

— Хлюкозы! Хлюкозы кому!

Толстая, багроволицая женщина разложила на тарелке липкие, серые от пыли сладости. И почти рядом с ней вороватый, быстрый парень продает порезанную на четыре части буханку хлеба. Тут же неуловимо тасует пальцами ног карты отроду безрукая гадалка — знаменитость Сеннухи. Возле нее очарованно застыли деревенские бабы.

Все это как-то сразу попало в поле зрения Лены. И вместе со всем этим еще и дядя Гриша. Чуть поодаль, где меньше толчеи, разложили на земле дерюги мыловары, сапожники и всякие мастера. Кто продает резиновый клей, кто — жестяные, чуть дышащие ведра, а кто — ложки, чашки, детские игрушки.

Дядя Гриша среди них, как гора, и товар у него самый видный — на донцах ложек и чашек катается солнце.

Сама не зная почему, Лена побежала прочь. Зашла с другого конца все той же нередеющей толпы. Казалось, она втягивает в себя все, но ничего уже не выпустит обратно, не ограбив, не обманув…