Изменить стиль страницы

Все сели. Сел и Рокоссовский, а рядом с ним генерал авиации — короткий, но такой широкий в плечах, что казалось, его где-то в талии выпилили на полметра. Он сел и свирепым взглядом посмотрел на Анатолия Васильевича.

Знаете его? Герой Севера — Байдук, — обращаясь ко всем, произнес Рокоссовский.

Знаем. Как не знать? — тоненько, пряча улыбку, ответил Анатолий Васильевич. — Его ученики несколько дней тому назад бомбы на пустое место сбросили. Как не знать.

Байдук еще свирепей посмотрел на Анатолия Васильевича, как бы говоря: «Я и по тебе шарахну, если будешь такое молоть». А Рокоссовский, как будто не слыша слов Анатолия Васильевича, еще раз посмотрел на всех, затем из грудного кармана вынул два листочка бумаги и, обращаясь к Саше Плугову, спросил:

У вас такие же? — и, не дожидаясь ответа Саши, экономя каждую минуту: — Вот что решено Гитлером. Прочтите, генерал Ивочкин. Анатолий Васильевич, дайте свои.

Анатолий Васильевич быстро подал те листки, которые совсем недавно передал ему Саша Плугов. Макар Петрович пожевал ядреными губами и начал, как рапорт:

«Приказ от тысяча девятьсот сорок третьего года…»

Без подробностей, а суть, — заметил Рокоссовский.

Макар Петрович пробежал глазами по листочку и чуть погодя:

«Пятого июля в четыре утра германская армия переходит к генеральному наступлению на Восточном фронте… удар, который тут нанесут немецкие войска, должен иметь решающее значение и послужить поворотным пунктом в ходе войны… это последнее сражение за победу Германии».

Макар Петрович подождал и добавил:

Подписал Гитлер.

В комнате наступила тишина.

Вот в какое дело вы попали, — нарушая тишину, обращаясь к Николаю Кораблеву, проговорил Рокоссовский, затем протянул руку к листовке и, отобрав ее у Макара Петровича, пошел к выходу, сопровождаемый Анатолием Васильевичем.

В дверях Рокоссовский что-то шепнул командарму, и тот, чуть подумав, кивнул головой, сказал:

Слушаюсь!

7

Макар Петрович в комнате остался один. Он долго сидел за столом, что-то обдумывая, затем произнес:

Значит, начинается… посмотрим, чьи паутины крепче, — сложив руки на груди, он тут же, отбрасывая, разгибая пальцы, как бы что-то скидывая с них, добавил: — Нет. Нас им теперь не сломить, — и вдруг все та же тревога, которая так часто заставляла его быть мрачным, крепко сжимать губы, — все та же тревога снова закралась в него.

Он поднялся из-за стола, прошелся, перебирая в голове все-все: и то, где какие части стоят, и то, как передвинут танковый корпус, и то, как расположены артиллерия, минные поля, танковые преграды, окопы, блиндажи, наблюдательные пункты, питательно-снабженческие пункты, госпитали, обозы, автопарки. Все-все перебирал Макар Петрович, напряженно отыскивая гнилую тесемку… Он уже как будто что-то и находил в этом колоссальнейшем хозяйстве, как неожиданно в дверь условно — три раза — постучал адъютант.

А ну! Войди! — раздраженно крикнул Макар Петрович.

Адъютант вошел, искоса кинул взгляд на толстый портфель и положил на стол письмо:

Вам письмо, товарищ генерал.

Хорошо. Ступай, — и по почерку Макар Петрович узнал, что письмо от жены.

Жене — Марии Терентьевне — было под сорок, но не годы старили ее. Ее старила небрежность к себе, к своему платью, а Макару Петровичу хотелось, чтобы его жена прилично, чистенько одевалась, чтобы не садилась за стол с длинными грязными ногтями, ему все время хотелось, чтобы она поправилась и походила на женщину — на жену генерала… и, однако, он чувствовал, что ему легче справиться с армией, чем со своей женой.

В апреле, получив двухнедельный отпуск, он отправился в Москву и тут увидел, что его жена еще больше опустилась, что ею теперь руководила уже не простая небрежность, а другое — страх перед немцами. Она об этом прямо не говорила, но стала намекать на то, что не лучше ли ей и дочке отправиться куда-нибудь в Сибирь, ну хотя бы на станцию Тайга, где живут ее родственники.

«И этих разыскала», — неприязненно подумал Макар Петрович.

А жена, увлекшись, не видя хмури мужа, смелее высказала то, о чем думала тут, без него:

Немцы ведь опять могут хлынуть на Москву.

Не хлынут, — сказал Макар Петрович.

А вдруг? Тогда куда мы с Верочкой? И вещи наши!

Это так больно резануло Макара Петровича, что он не выдержал и горестно произнес:

Значит, на вещи хочешь и меня и страну поменять? Ах, Маша! Маша! И как тебе не стыдно!.. И ходишь ты — нищенка какая-то. Ведь у тебя есть туфли, каракулевое пальто… и халат я тебе чудесный купил.

А ты?

Глаза Марии Терентьевны от ужаса стали больше, и он в эту минуту радостно подумал: «Наконец-то пронял я ее», — но она зашептала:

А воры? Воры, воры, Макарушка! Увидят на мне каракулевую шубу и ночью…

О-о-о, боже мой! — только и воскликнул ошарашенный Макар Петрович.

Уезжая, он хотел было захватить с собой плюшевое одеяло: ему надоело солдатское синее. Мария Терентьевна безотчетно произнесла:

Не бери, Макарушка. А вдруг тебя убьют… и одеяло… — Она быстро спохватилась, увидав, как все его лицо передернулось, и хотела что-то еще сказать, видимо поняв, как нелепо и сильно ударила мужа, но тот, отбросив одеяло, опередив ее, произнес:

На! Живи! — и уехал злой и мрачный.

И вот сейчас он долго смотрел на письмо, не открывая его.

Ему, Макару Петровичу, было всего сорок два года. Полюбил он свою Марию давно. Полюбил сразу, в один миг, встретившись с нею на молодежной вечеринке (хотя перед этим сам часто выступал на диспутах олюбви и доказывал, что в один миг, сразу, влюбиться нельзя). Какая она была девушка! Воздушная! Ну, разве теперь можно так говорить «воздушная»! Но тогда она ему именно и показалась воздушной: тоненькая, небольшого роста, юбочка синяя — в гармошку. Потом они танцевали вальс… а затем все случилось само собой. Как-то, года через три после первой встречи, Мария увела его к своей матери, сказав дорогой: «Мы с тобой, Макарка, навечно».

Через два года Мария родила дочку, Верочку. Да, да. Так и назвали — Верочка, что означало: верим друг другу навечно. Навечно? Потом это слово стало смешно… всего через какие-нибудь пять-шесть лет. За эти пять-шесть лет Мария стала совсем другой… И эта другая Мария пришла как-то незаметно, как иногда незаметно где-нибудь в темном углу заводится плесень. Прежнюю Марию — интересующуюся общественными делами — как будто кто-то вытряхнул и вселил другую Марию, которая интересовалась уже только одним — вещами, тряпочками для себя, для Верочки. Она за эти пять-шесть лет натащила откуда-то чемоданы и иногда целые вечера проводила за тем, что рассматривала отрезы — шерстяные, батистовые, шелковые, — чулки, чулочки. У нее даже появилась страсть — таскаться по магазинам. Придет в магазин, встанет у прилавка и долго-долго рассматривает материалы… и вдруг скажет приказчику: «Отрежьте мне вот этого… и вот этого… и вот этого». Нарежет гору и тихо скроется, а вечером, радостная, рассказывает Макару Петровичу:

Понимаешь… будто я что-то купила. Нет, когда мы будем богаты, я столько-столько накуплю, — и разводила руками, как бы обнимая весь мир.

Ты это зря, — сказал ей однажды Макар Петрович. — Что ж, нарезала, деньги не уплатила, да и платить тебе нечем… что ж, приказчик ждет, ждет, а вечером раскладывай? Он, наверное, сколько тебе чертей вдогонку посылает.

Ну и что же? Он ведь меня не знает, — это Марией было сказано так просто и в то же время так грубо, что у Макара Петровича в ту минуту и оборвалось все то, что казалось «навечно».

С того дня он перенес всю свою любовь на дочку Верочку: она и смиряла его, заставляя жить в семье, привязывала.

Сейчас Макар Петрович горестно крякнул, потянулся к письму, повертел его в руках, намереваясь бросить в корзину, но, вспомнив про дочку — студентку второго курса, подумал: «А может, что и от Верочки?»

«Макарушка, — писала жена, — у Верочки опять расхудились туфли (она говорила неправду: у Верочки туфли были новые). Пришли ты, пожалуйста, с кем-нибудь. Да смотри, пришли с честным человеком, лучше со своим подчиненным. А то нонче, знаешь, какие люди — украдут».