Изменить стиль страницы

Елена Ильинишна глянула на Ивана Кузьмича, блеснув глазами, как бы говоря: «Вон с кем! Вася-то».

— «…Маленький самолет медленно плыл над степью, и мы видели, какие гигантские силы собираются на Сталинград: по всем дорогам, по всем балкам, по равнинам хоперских степей ползли фашисты, закованные в броню… а Сталинград уже пылал. На Сталинград сыпались снаряды, бомбы: на каждый квадратный километр уже было выброшено шесть тысяч тонн металла, то есть триста шестьдесят тысяч пудов».

— Вот сколько металлу высыпали, — и Степан Яковлевич снова уткнулся в письмо.

— «…Гигантские орды двигались на Сталинград, на эту волжскую твердыню. Они уже ворвались в город, подковой обняли центр, спустились к Волге и из своих нор кричали нам: «Рус! Скоро буль-буль!» Но мы знали: за Волгой нам жизни нет. За Волгой для нас только позор. Нет, что там позор? Это очень маленькое слово по сравнению с тем, что было у нас на душе…»

— Васенька… — еле слышно прошептала мать.

Иван Кузьмич положил свою руку на ее и сжал.

— «…И мы полезли в землю. Мы зарывались в развалины домов, в подвалы и дрались до последнего вздоха. Если у человека была ранена правая рука, он дрался левой, если ему ранили и левую, он дрался зубами. Мы били фашистов, а они лезли на нас, как голодные крысы. Папа! Ты помнишь, как однажды мы с тобой были в деревне и шли мимо заброшенной мельницы? Помнишь, из-под мельницы высыпало что-то такое серое, движущееся, как горячая зола. Ты рванул меня за рукав и, кинувшись на дерево, крикнул мне: «Лезь, лезь сюда!» А когда я взобрался на дерево, ты сказал: «Крысы. Голодно им стало на пустой мельнице, вот они и побежали». И крысы двигались, с визгом двигались широкой полосой. На полянке, я помню, бродил теленок. Крысы кинулись на него и, пройдя, оставили общипанный скелет. Помнишь, папа?» — Степан Яковлевич остановился, посмотрел на Ивана Кузьмича.

— Было, помню, Вася, — сказал отец.

— «…Так же вот, — хрипловатым голосом продолжал Степан Яковлевич. — Так же вот на нас лезли гитлеровцы. Десять тысяч пулеметов строчили с нашей стороны, била артиллерия, десятки тысяч гранат летели на фашистов. А они лезли, лезли, лезли. Я видел, как один наш пулеметчик чуть не сошел с ума. Это было на Мамаевом кургане.

Мамаев курган — лысая гора около Сталинграда. Мы ее укрепили — построили дзоты, обнесли водяными рвами, колючей проволокой, заминировали. В каждом дзоте сидели моряки — один, два. Больше не было. У каждого моряка был пулемет, гранаты, противотанковые ружья. Я перелетел на Мамаев курган (он был окружен врагом), чтобы посмотреть, что там делается, и зашел в дзот к одному моряку. Моряк, играя на балалайке, распевал частушки. Это было утром. И вот на него полезли фашисты. Моряк изругался грубо, остервенело и начал косить их из пулемета. Он срезал первую цепь. Но за ней появилась вторая, третья, четвертая. Моряк косил гитлеровцев из пулемета, а они все лезли, лезли и лезли. Они лезли, падали. Падали в рвы, заполненные водой, повисали на колючей проволоке, рвались на минах, бежали в стороны, как очумелые, и, настигнутые пулями, тоже падали… Казалось, надо кончать… Надо приостановить. Но кто-то снова кидал новую цепь солдат. И эта цепь падала, а за ней, как из-под земли, вырастала новая, и еще новая, и еще новая. Вода во рвах уже стала красной, пыль, поднятая ногами солдат, тоже покраснела, покраснели и глаза у моряка, а фашисты все лезли, и лезли, и лезли. И вдруг моряк закричал:

— Да что это? Что это, братишки? Что это? — и кинулся было на выход.

Я схватил его. Я со всей силой встряхнул его. Я прижал его к своей груди и крикнул ему:

— Это крысы, друг мой, это крысы!»…

Степан Яковлевич остановился и посмотрел на всех. Все сидели молча. У Ахметдинова на скулах прыгали желваки, кулак сжался. Звенкин застыл, как изваяние. Зина смотрела в сторону затуманенными глазами. Настя смотрела только на письмо. Елена Ильинишна левой рукой прикрыла руку Ивана Кузьмича. Иван Кузьмич еле заметно дергал плечом и смотрел куда-то далеко через стены комнаты; только Леля все так же складывала накрашенные губки, как бы ловя ниточку.

— «…Я работал на укреплениях, — писал Василий. — Мне приходилось бывать почти всюду. Однажды я увидел, как стена шестиэтажного дома закачалась и рухнула на обломки камней и кирпича. Татарин Ахмет Юсупов сказал:

— Вот — дом устал, камень устал, воздух устал, и мы устал, но мы будем драться…»

Ахметдинов скрипнул зубами и тихо произнес:

— Брат, значит, мой Ахмет Юсупов. Так он должен сказать, Ахмет Юсупов.

— «…Казалось нам, что этому не будет конца… Ну день, ну два, ну месяц, ну два… а мы ведь уже бились так шестой месяц. Нас становилось все меньше и меньше. Люди умирали, людей разрывало снарядами, минами, гранатами… и каждый из нас стал драться за сотню. Даже девушка, машинистка Вера, напечатав то, что ей приказывали, бежала на передовую и кидала во врага гранаты. И все дрались с нами вместе: люди, камни, развалины»…

— Люди, камни, развалины, — повторил Степан Яковлевич, продолжая чтение. — «И однажды мы, переправившись под ураганным огнем через Волгу, снова вылетели на самолете. Маленький самолет низко шел над равнинами Хопра, над Доном, и мы видели, как со всех концов к Сталинграду стягиваются наши силы. Они двигались, руша оборону, уничтожая врага. Вы помните, наше командование восьмого января предъявило врагу ультиматум?»…

Степан Яковлевич посмотрел на Ивана Кузьмича, как бы говоря: «Помнишь, я к тебе приходил?», и продолжал:

— «…Но немецкое командование или не имело, или потеряло разум — отклонило ультиматум. И тогда началось полное избиение, уничтожение тех, кто последовал глупой политике Гитлера. Нет, этого невозможно передать на бумаге. Это я не знаю с чем сравнить. Земля дрогнула, да так и не переставала дрожать: заревели наши пушки, минометы, «катюши», заухали с самолетов бомбы — и от артиллерии, от взрывов бомб, минометного огня земля дрожала и, казалось, стонала. Это обрушилась сила, пришедшая к нам с Урала»…

— Ага, — гаркнул Степан Яковлевич. — Вот она, уральская-то сила! Эге! Бей! Бей, колоти! Василий Иванович! Бей, колоти их, чертей полосатых! — прокричал он так, как будто Василий находился поблизости.

— А ты читай, читай… — сказала Елена Ильинишна.

— «…С Урала, — гудел Степан Яковлевич, — из Сибири, с Волги, со всех концов нашей необъятной страны пришла к нам могучая сила и неумолимо обрушилась на врага… Вот когда мы, родные мои, впервые заплакали»…

И вдруг у всех, кто слушал письмо, брызнули слезы. Одна только Леля сказала в другое время, пожалуй, уместное и законное, а тут нелепое:

— А что он там про меня пишет?

11

В дверь снова кто-то постучал, раз, два, три. Потом еще и еще. Елена Ильинишна первая пришла в себя, кинулась к двери, открыла и, не узнав Николая Кораблева, строго окинув его взглядом, спросила:

— Кто будешь? — И тут же, узнав: — Батюшки! Николай Степанович! Проходите, проходите. Ждали. Рады. Письмо читали. Вася прислал. Кузьмич! Принимай самого дорогого гостя.

Для Ивана Кузьмича Николай Кораблев был действительно самый дорогой гость, но, выбегая из комнаты, он полушутя кинул жене:

— Гости все дорогие, Ильинишна. Что ты обижаешь моих гостей?

— Ну, на такое никто не обидится; гляди-ка, какой завод он тут сгрохал.

— Оно эдак, — и, подхватив под руку гостя, Иван Кузьмич повел его в столовую.

Тут уже все сидели по своим местам. Звенкин в новом сером костюме, причесанный, разглаженный, такой, каким никогда его Николай Кораблев не видел, сидел рядом с Зиной в переднем углу. Неподалеку от него Степан Яковлевич в рубашке-украинке. Он, как всегда, пряча свое чувство, поздоровался суховато, а Настя, не отрывая глаз, начала рассматривать на директоре костюм, отчего Николаю Кораблеву стало даже неудобно. Зина поднялась и, косовато протянув руку, сказала:

— Вон вы какой!

Ахметдинов, стесняясь, так сжал руку Николая Кораблева, что тот чуточку даже присел и восхищенно сказал: