Изменить стиль страницы

Знаю я вас. Нагрузочка, нагрузочка. Сто нагрузок — и посадили на человека слона.

Вот все это и слилось в такой сумбур, что Иван Иванович просто растерялся, особенно после предупреждения доктора-знаменитости.

— Ох, ох! Это уже политика, Надюша, — говорил он, свеся голову на грудь, не видя, что Надя радуется. — Политика. И тут мы с вами ни уха ни рыла. Ну-ка я позвоню идейному человеку, — и позвонил Лукину, говоря: — Да. Да. Вам надо. Вы как партийное идейное руководство, или как там… парторг.

Лукин ответил, что никакого партийного руководства тут не требуется, но что он с удовольствием съездит за Николаем Кораблевым, и вскоре пришел к Ивану Ивановичу. Но, войдя в комнату, как всегда насупленный и мрачный, тут же заговорил о том, что надо бы побеседовать с новой группой рабочих, присланных из Казахстана.

— Но об этом Николаю Степановичу ни-ни. Понимаете, ни-ни, — Иван Иванович даже обиделся, боясь того, что и Лукин начнет «молоть про лавры».

Лукин неожиданно тепло улыбнулся.

— Да ведь этим живем, Иван Иванович.

— Ну? Живете? Эх, ты. За это я, пожалуй, вас и полюблю, — Иван Иванович обнял Лукина, чувствуя под руками его худобу. — Вон вы какой, — одновременно думая и о худобе Лукина и о том, что тот живет строительством, проговорил он. — А впрочем, мы еще Альтмана с собой захватим. Он анекдоты мастер рассказывать. Вот и будем все втроем отвлекать Николая Степановича, — Иван Иванович даже озорно, по-мальчишески подмигнул.

3

На озеро Кисегач они ехали через горы по лесной дороге. Можно было бы отправиться и другим путем, по шоссе, сделав крюк километров в шестьдесят. Но Альтман настоял, чтобы ехали через горы.

— Да посмотрите хоть раз на природу. Вы, Иван Иванович, любите природу только уничтожать: заявитесь, снимете лес, выкорчуете все до основания — и давай завод строить. Вы хоть раз посмотрите на природу как человек, — говорил он, уже сев рядом с шофером, показывая, куда надо ехать.

Сначала машина, заслуженный «газик» на высоких колесах, за свою проходимость прозванный народом «козлом», шла по широкому ущелью, спускающемуся с гор. Здесь все как бы кипело в весеннем буйном развороте: береговые, порою гранитные, скалы слезились еще потоками, но и на них уже, впившись в расщелины, синели набухшими почками березы, чернели в иглах сосенки, ели. Последние опустили на скалы нижние густые ветви, напоминая собою горных орлов, когда те в жару вот так же, распустив крылья, рассаживаются по скалам. Само же дно ущелья, вначале очень широкое, уже зеленеет травами, диким вишенником и цветами, особенно подснежниками. Они здесь крупноголовые, мохнатенькие, словно пчелы. И этих последних тут много: они проносятся со взятком в дупла, старательно копошатся, разворачивая головки ромашки, подснежников.

— Упорно въедаются… пчелы, — забыв обо всем на свете, тихо произнес Иван Иванович, неотрывно глядя на скалы, на деревья, травы, цветы и на старательно деловых пчел.

— Вот где легкие полоскать воздухом, — воскликнул Альтман.

— Нашел время полоскать, — грубовато одернул его Лукин, которого ни набухающие почками деревья, ни травы, ни цветы и тем более ни ароматный предгорный воздух, — ничто не могло оторвать Лукина от того, что сейчас идет кровопролитная война и на заводе не так-то уж благополучно, как уверял Иван Иванович. — У него цифры… и цифры для него — все. Но ведь в цифры не вложишь настроение рабочих, их тоску по семьям, их нужды, запросы. А мы по сравнению с довоенным временем живем плохо, вразброс с семьями. Альтману хорошо полоскать легкие: холост. А у рабочих — большинства — семьи в разбросе: у иных в Казахстане, у других — на фронте то сын, то отец, то дочь, а то и мать.

Ущелье все суживалось… и вот оно уже сошло на нет: дорога потянулась по хребту, местами в яминах и провалах, еще заваленная снегом, рыжим от изобилия сосновых игл. А по обе стороны дороги росли могутные сосны и ели, уходящие верхушками в глубокое голубое небо. Временами попадались белые рощи березы. Стволы берез, без единого черного пятнышка, казалось, были выточены из чистейшего голубого гранита: они так же отливались нежной желтизной и так же поблескивали.

— Еще бы медведюшку сюда… малого, — вглядываясь в чистые, белесые прогалы рощи, мечтательно и задорно проговорил Иван Иванович.

— А вон он, — сдержанно воскликнул Альтман, толкая в бок шофера, давая этим знать, чтобы он придержал машину.

А когда машина остановилась, то все увидали: в белесом прогале, метрах в ста, опустив ветвистые рога на спину, стоял великолепный пятнистый олень и, вытянув красивую морду, тянул расширенными ноздрями воздух так, как будто с наслаждением пил его.

И все замерли: стоял, точно влитой в белизну, олень, стояли, не шелохнувшись, березы, ветер и тот как будто притаился, а со стороны из куста вышла глухарка и тоже, увидав оленя, замерла, как застыли и путники в машине.

Так тянулась минута-другая… и вдруг олень-самец, издав короткий трубный клич, сорвался с места и стремительно скрылся в чащобе, и тогда все ожили: глухарка с резким треском кинулась в заросли, на березах затрепетали листья, в машине все разом заговорили, восхищаясь и рощей, а главным образом оленем и тем, как тот стремительно ринулся в чащобу.

Дальше дорога тоже была красивая, но вся изрытая дождевыми потоками, и всюду торчали камни. Камни тянулись вдоль дороги или пересекали ее, и тогда машина подпрыгивала, будто взбираясь по ступенькам.

— Ну и дорожка, — мрачно говорил Лукин. — По такой только военнопленных возить.

— Здорово! Чудесно! — вскрикивал Альтман, глядя на все с точки зрения заядлого охотника. И когда тут или там с характерным треском вылетали тетерева, он даже подскакивал, ударяя локтем шофера. — Ах! Ах! Ружье не захватил. Вот дурак, — и, повернувшись к Лукину: — Нет, знаешь что, товарищ парторг, надо людям предоставлять отпуск. Ну, дать человеку один день в месяц и пускай хоть на луну воет, если это ему нравится. Честное слово-о-о, — подчеркнуто произносил он, как будто это и было основным доводом.

Иван Иванович вдруг помрачнел. Он сидел, глубоко забившись в угол машины, и, казалось, еще больше постарел. Сумбур, внесенный всеми обстоятельствами дни, сейчас еще больше давил его.

«Лавры, — думал он. — Какой там черт лавры, когда дело идет о человеке. Но ведь в каждом человеке бес сидит. Во мне Альтман его потревожил. А Николай Степанович тоже человек. И как я ему сообщу, что дела на стройке идут блестяще? «Это без меня-то блестяще?» — вдруг спросит он. Конечно, так открыто не скажет, но бес зашевелится. И как же ему сказать? И еще вот этот пакет. Что в нем? А может быть, тут сообщают что-нибудь страшное о жене. Может, она погибла и Совнарком шлет Николаю Степановичу соболезнование? Фу!

Фу!»

Машина, скрипя, чуть не перевертываясь, наконец выбралась на поляну, и тут перед ними раскинулось озеро Кисегач.

Усеянное круглыми каменистыми островками, оно лежало в горах и было такое спокойное, как бы залитое отшлифованным стеклом, отражающим в себе и голубее глубокое небо и крутые скалистые берега, заросшие высокими, ровными, будто вылитыми из воска соснами.

— Смотрите-ка, смотрите, Иван Иванович, — закричал Альтман. — Какая гладь. По такой хочется пешком пройтись.

— Вы вот что, — оборвал его Иван Иванович. — Думайте-ка не о том, что вам хочется, а что будем делать с Николаем Степановичем.

— А я уже придумал. Я повезу вас на озеро Тургояк, где вы все на свете забудете. И анекдоты. Конечно, анекдоты, — заспешил Альтман, увидав, как сморщился Иван Иванович.

«Если бы они спасли дело, анекдоты твои», — неприязненно подумал Иван Иванович, первый открывая дверцу машины.

Из белого каменного дома, сопровождаемый доктором-знаменитостью и сестрами, вышел Николай Кораблев. Лицо его было покрыто той желтоватой бледностью, какая бывает у людей после длительной и тяжелой болезни, а на месте удара молотком светился седой клок волос.

Шагая к нему и не отрывая взгляда от его лица, Иван Иванович с болью в душе подумал: