Изменить стиль страницы

— Как власть человека испортила. Я тоже про Макара Рукавишникова, — тихо и спокойно проговорил Иван Кузьмич. — Человек-то был какой чудесный, когда в термическом цеху работал. Заходил ведь он к нам, к Василию, по поводу обработки металла электричеством, — и чуть погодя, что-то припоминая, добавил: — Я где-то читал, что ежели ангелу дать власть, у него рога вырастут. Выходит, правда?

— Это если ангел дурак. А умный, тот поймет: кто власть вручает, тот и отобрать ее может, — сказал Степан Яковлевич и громко захохотал.

4

Поднялись свирепые уральские бураны.

Они неслись с гор Чиркульской долиной, сотрясали крыши бараков, хлестали, будто огромными сухими метлами, по их бокам и выли, крутились у дверей, намереваясь ворваться вовнутрь, чтобы приморозить там все живое… И не хотелось подниматься с постели, согретой теплотой собственного тела, а так — лежать бы и лежать, пока не утихнет злая метелица и не проглянет горячее солнце.

Первым высунул голову из-под одеяла Иван Кузьмич. Он спал в пальто с плюшевым воротничком, валеных сапогах и даже в шапке, но все равно, высунув голову, он сразу почувствовал, как по всему телу побежали ледяные мурашки. Повернувшись к Степану Яковлевичу, покашливая, сказал:

— Эй, Пролетарий! Вставай-поднимайся!

Тот, не открывая головы, ответил:

— Сейчас. Эхе! Бывало, все жаловался я на тюфяк. Тюфяк Настя купила, а он попался с каким-то таким, знаешь ли, ребром. Я ей — выброси, мол, ты эту пакость, а новый купи. Вот теперь бы тот тюфяк с ребром.

«Ах, да, да. А из-за чего я тогда, в субботу, перед тем страшным днем, поссорился с Ильинишной? Ах, да. Я узнал от лесника, что пошли боровики, прибежал домой, а Ильинишна на меня обрушилась: «Скачешь, как заяц». — «Какой я тебе заяц? Я мастер, а не заяц», — припомнил Иван Кузьмич, и ему стало как-то горестно оттого, что тратили лучшее время на ссоры из-за таких пустяков. — А вот теперь все рассыпалось… и от Василия давно писем нет. — Иван Кузьмич пощупал сверток чертежей, крепко зашитый в брезент, лежащий в изголовье. — Ничего, Вася… разум твой сохраню, а нарушителей прогоним и твое дело в ход пойдет», — и тут в Иване Кузьмиче поднялась такая остервенелая злоба на тех, кто нарушил «большую человеческую мечту», что он привскочил с постели и выкрикнул:

— Вставайте, вставайте! Станки надо сгружать.

Степан Яковлевич еще некоторое время нежился в постели, высовывая то одну, то другую руку, а Звенкин сбросил с себя полушубок, босой прошел к умывальнику, стукнул обеими ладонями по кранику, удивленно произнес:

— Эх, замерзла!

И в бараке начали пробуждаться люди со стоном, с кряхтеньем, с руганью и песнями…

Вместе со всеми рабочими Иван Кузьмич, Степан Яковлевич, Ахметдинов и Звенкин пробивались сквозь буран к станции. Они шли на ощупь, наугад, видя перед собой только белесые тени. Шли, задыхаясь, отворачиваясь то в одну, то в другую сторону, иногда слыша, как выкрикивает Звенкин:

— А ну-у, балуй у меня!

Придя на станцию, они все охнули: станки на платформах покрылись такой морозной сединой, что казались накаленными электрическим током, и к ним было боязно притрагиваться. Степан Яковлевич первый вскочил на платформу, пнул ногой станок. Со станка посыпалась обильная серебристая искра.

— А ну-ка, поворачивайся… довольно тебе отдыхать, — сгоряча Степан Яковлевич голой рукой ухватился за станок и тут же пронзительно вскрикнул: на ладони сразу выступил кровавый след, будто рука прикоснулась к раскаленному железу.

— Ты полой, полой, — посоветовал ему Звенкин.

И вот, несмотря на то, что станки заиндевели, несмотря на то, что люди были плохо одеты, что вместо варежек у большинства на руках были потрепанные чулки, тряпки, несмотря на все это, люди кинулись на станки. Стряхивая с них морозную седину, стаскивая их с платформ, люди клали станки на бревна и волоком тащили в здание еще без крыши, ставя их на приготовленные фундаменты.

А буран бушевал, потешался, кидая в лица охапки колючего, словно битое стекло, снега. Люди стонали, падали, будто подбитые морозом воробьи, снова вскакивали и снова кидались на станки, еще громче стеная, скрежеща зубами. В этом бушующем буране, собственно, ничего не было видно — ни людей, ни станков, ни тем более самодельных, из бревен, саней. Только иногда из белесой пурги выныривало что-то огромное, черное, облепленное живыми фигурками, и снова над всем бушевала свирепая уральская метель. Иногда из метели, перекрывая ее завывание, вырывалась «Дубинушка», но буран своим воем глушил песню и крутил, выл, свистел, потешаясь надо всеми… И трудно было понять, что руководило в эти дни полуголодными, уставшими от бессонных ночей, полураздетыми людьми — только ли высокие патриотические цели, или еще и русская удаль: «Эх ты, буран, крутишь, а мы все равно тебя победим».

Однажды утром, пробиваясь сквозь бушующую метель, на станцию прибыл Макар Рукавишников. Он явился все в том же пегом кожаном пальто, без пояса, похожий со спины на толстую бабу. Перебегая от одной группы рабочих к другой, он подбадривал:

— А ну давай, давай, ребятки! Родина нам отплатит!

Слова его были хорошие, но то, что именно он произносил эти слова, и то, что именно он прибыл сюда, вместо того чтобы там, на заводе, налаживать питание, раздражало людей. А он этого не понимал. Разгорячившись, он даже сам впрягся, как коренник, в сани, на которых лежал тяжелый станок, и поволок вместе со всеми.

Кто-то из рабочих сказал, как всегда, дипломатически тонко, не то ругая, не то похваливая:

— А ну, директор, давай, давай. Хорошая у тебя спина — шире мостовой…

— Вот это директор!

— Бык! Прямо бык!

— В цирк бы вам, железо на вас гнуть…

— Я ведь не такой, как те, кто в кабинетиках-то сидит. Я со всеми рабочими в тяжелую минуту — айда-пошел, — ответил на это Макар Рукавишников, не поняв издевки.

И было стыдно. Особенно Ивану Кузьмичу и Степану Яковлевичу, старым мастерам. Им было так же стыдно, как если бы их любимый сын выкинул какую-то глупую штуку при народе.

Серым вечером промерзшие, уставшие, голодные рабочие расходились по баракам, по землянкам, с тоской думая о том, что сегодня они будут есть, когда даже костра невозможно развести. С ними вместе шел и Макар Рукавишников. Он шел, чувствуя, как ноги у него отстают, и срамно стал бахвалиться:

— Что-то зад отяжелел у меня.

— Им думаешь, — кинул Степан Яковлевич.

Макар Рукавишников не расслышал и намеренно, чтобы восстановить рабочих против Николая Кораблева, произнес:

— Ничего. Сейчас чайку мне заварят… кусочек жареной баранины и, конечно, рюмочку, мы и отогреемся с Васькой. Кот у меня есть, Васька. Ну и смышленый: как зачует запах жареной баранины, так и хвост трубой.

Все знали, что у Рукавишникова никакой баранины нет, однако Иван Кузьмич сказал:

— О баранине-то можно бы и помолчать: голодные ведь мы.

— Ага! Допекло? — обрадованно вцепился Макар Рукавишников. — А кто столовую не дает? Ваш любимец, Николай Степанович Кораблев. Корабль, да без руля. Уж больно ты его чтишь, Иван Кузьмич.

— Да ведь, — Иван Кузьмич замялся и вдруг резко сказал: — Да ведь не заставишь себя каждого чтить. Одного чтишь, а другого и к козе под хвост пошлешь.

5

Буран все приостановил: срывал с лесов людей, леденил землю, загонял в землянки, бараки, огромными сугробами преграждал путь паровозам, автомобилям и выл, крутил, кидая во все стороны охапки колючего снега.

— Черт-те что, — сквозь зубы произносил Николай Кораблев, шагая по кабинету, кого-то поджидая и мрачно всматриваясь в Ивана Ивановича.

Иван Иванович сидел в уголке дивана и тихо покачивался, будто перед ним теплился камин. По его лицу блуждала улыбка; зеленоватые глаза то и дело широко открывались, вспыхивали; даже голову, которая почти всегда сваливалась на грудь, он теперь держал прямо.

«Мечтает, — с досадой подумал Николай Кораблев, глядя на него. — Чудесный человек, замечательный инженер, а ведь вот неделю буран крутит — неделю мечтать будет», — он остановился и в упор спросил: