Изменить стиль страницы

Образ Платона Кондры все ярче вырисовывался в памяти Петра. Не было дня, чтобы Петро не брал в руки тетрадь. На ее страницах юношеское восприятие оживляло услышанные картины, воссоздавало мятежный характер молодого рыбака. Однажды, пораженный фантастическим многообразием оттенков трепещущей в руке скумбрии, Петро нашел, что именно такого цвета глаза должны быть у Василисы, погубившей Платона Кондру. А сколько жгучих, обдававших огненным дыханием юга словечек записал Петро! Жесты, выражение лиц, одежда — ничто не ускользало от него.

Сейчас, отложив тетрадь, Петро вдруг задумался над тем, почему новелла «Любовь рыбака» так расстроила Кремнева.

И снова рослый Платон Кондра стоял перед Петром как живой. Морские ветры и солнце словно вычеканили из бронзы его лицо, выбелили добела русые волосы и бороду.

…Суеверным рыбакам отшельничья удачливость Платона казалась таинственной и загадочной. Никто не мог припомнить случая, когда бы он пригнал к берегу свою потрепанную штормами шаланду с мелкой рыбешкой. Это уж как закон — только отборная, первосортная рыба шла в его сети. Одни приписывали эту щедрость моря тому, что Платон водился с нечистой силой, потому и жил за поселком, у Черной скалы. Под этой скалой в шторм находила себе гибель не одна рыбачья шаланда. И рыбаки с опаской обходили страшное место, уверяя, что оттуда всегда доносятся отголоски минувших бурь и стоны жертв, которых проглотило море. Другие считали, что удачу Платону посылает святой Николай-угодник за добрую, широкую душу. Бесшабашный Платон любил веселье, почти все, что зарабатывал, прогуливал с рыбаками в монополии на берегу, где всю ночь до рассвета у входа подмигивал алчным глазом фонарь.

Когда у Платона кончались наличные, владелица монополии — бойкая, розовощекая Марфа — не отказывалась отпускать выпивку и закуску в кредит:

— Знаю, знаю, сокол, за тобой не пропадет!

И, звонко щелкая костяшками счетов, послюнявив копчик химического карандаша, выводила корявую цифру в конторской книге, с каждым днем разбухавшей, как пиявка. Марфа самым наглым образом обсчитывала не только Платона, но и всех своих должников. Кто ее станет проверять? Рады-радехоньки, что в кредит отпускает, да еще и от баб в тайне держит их расчеты, чтобы те не очень-то шумели дома, когда голодные дети плачут…

Рыбаки пили много и быстро пьянели. А Марфа еще чарочку подольет да весело подмигнет карими разбойничьими глазами:

— Эх, ядрена бочка! И пить будем, и гулять будем…

Мордобоя у себя не терпела, чуть что — за вышибалу Платон. У него кулачищи — гири. Но чаще она сама выпроваживала гостей:

— Ступай, ступай, соколик, додому… У нас тут все чтоб добропорядочно, чай, не кабак.

Буйствовали уже дома, в отчаянии ломая все, что под руку попадалось: стол, так стол, табурет — и его в щепки. Но самое первое зло — жена! Ее колотит, пока не оттащут. А дети — врассыпную, кто куда, только бы не угодить отцу под руки. За все жена в ответе: и за то, что Кирийстанди — акула: скупил оптом камбалу дешевше, чем за воши платють, что наплодила детей полон дом, чисто кошка, а поди их прокорми… и за то, что басурманская харя, татарин, рвет на базаре за корзину дорожче, как я сам с потрохами стою, что с таким латаным-перелатанным парусом итить в море — курам на смех!..

Терпят рыбачки, молчат, точно рыбы, снося побои: ну что с пьяного спрашивать!? И опять же — кормилец!..

А как сойдутся возле колодца, где воздух пропах конской мочой и рыбой, хвалятся друг перед другом своими синяками да шишками и начинают плакаться:

— Сволочь Марфа, спаивает наших иродов…

— Ей што, абы гроши!

— А сорвись ее звезда с неба, акула зубастая!

— Платон, сучий сын, погибели на него нету, он всему зачинщик, — шмакает беззубым ртом одноглазая бабка Кочетова, прозванная Камбалой. Кто теперь помнит, за что такое прозвище получила? Может, за темно-зеленый цвет лица, усеянный плоскими угрями, похожими на ракушки и на костяные бугорки, какими покрыта кожа камбалы. Кто знает?

— Так, так, — уверяет она, — и батько его, сучий сын, точнехонько такой гуляка был. Через него Гошка мне око вышиб, а как протрезвел — сам убивался, чисто малое дите, жалел, так, так…

И насупила брови, вновь переживая короткую, как «бабье лето», пору своей молодости.

А ропот не утихал.

— Зальють глотки монополкой, чумеють, калечуть нас…

— Ох, милые! — тихо ахнула невестка бабки Камбалы, молодая женщина с впалыми щеками. — Мутить меня от монопольного духа… отворю двери, чтоб свежий воздух, а Гнат вызверится на меня, чисто люта тигра… да кулаками куда попало… А я ж, люди добрые, едва ноги волочу, не сегодня-завтра останется полон дом сироток несчастных…

— Так, так, — не защищает сына бабка Камбала. — Чистый зверюга, ежели сивухи тоей налижется. Я встрену — он и меня мать-перемать да смертным боем… А трезвым — ни гу-гу! Маманя да маманя, уважительно…

— Все она, Марфа, чтоб ее холера в судорогах корчила! — не унимается молодица с фиолетовым кровоподтеком во всю щеку.

Хитрая кабатчица уже давно стоит за их спинами. И вдруг сиплый от табачного дыма голос Марфы камнем падает в ошарашенную толпу.

— Ой, не мутите воду, случится черпать! Или у Марфы купляете дорожче, чем в лавках у греков? А до Балаклавы переть четыре версты з гаком? И дадут вам греки в долг, как я? А ты, Дунька криворотая… — ринулась на молодицу с кровоподтеками, — гроша в базарный день не стоишь, а глядишь рублем! Во, дулю с маком твой Маркуша у меня хоч кварту получить. Поглядишь, как трезвый муженек до тебя охоч. А вам, бабоньки, лучше помозговать, чего б то Платошка из Туреччины свою черноокую образину приволок.

Марфа с мольбой подняла глаза к небу, словно у самого бога искала ответа.

— Жена она ему, — вздрогнув, будто от холода, косится на Марфу худосочная с выпуклым животом рыбачка. — Твоего духу в поселке не было, когда наш священник ее крестил. И обвенчал их в церкви…

— Так, так, на то божья воля, — зашамкала бабка Камбала. — Заместо Севиль батюшка наш Григорий турчанку Софьей нарек. И сын ихний крещеный. Сама я возле купели стояла, когда батюшка наш Григорий младенца трижды в воду погрузил и имя дитю дал — Александр.

— Жена она ему? — грузной, угрожающей походкой стала приближаться Марфа. — Да вы шире очи раскройте, люди православные! Чего ж отой кобель, басурман-злодюга, так охоч до моей Василисы? Через что мы позор приймаем? Замуж ей итить пора, а он грозится: нехай хтось сунется — со сватами прибью, растопчу, изничтожу. И силком принуждает к греховной связи, он как! До самой своей смерти, кричить, я Василису из рук не выпущу!..

Женщины понуро молчат. Марфа не брешет: да, все знают, что теперь Платошка и дня не может прожить, чтоб очертя голову не бежать в монополку. А какими подарками осыпает Василису, чисто царь. Про это какой-нибудь из подвыпивших рыбаков сболтнет дома бабе, та и разнесет по всему поселку, а сама рада-радешенька: «Слава богу, заплутался в ее сетях Платошка, а не мой пропойца!..»

— Вот крест святой, Платошкина турчанка — колдунья! — шипит Марфа, точно каленое железо, когда на него плюнешь. — Как бы она нас опосля всех в рыб не обратила…

— С нами крестная сила! — ахнула какая-то женщина.

А Марфа подливает масла в огонь:

— Пока искра в пепле, тогда и тушить… Хто сумневается, христом богом молю, ступайте ночью на Черную скалу, хочете — сами застукаете турчанку, как она рыбу в море заговаривает, лопни мои глаза, если брешу. Через то Платошке-разбойнику завсегда удача на лове. А вашим мужикам тошно, обидно… Он как! Да кабыть рыбаки у меня в монополии свое горе-горемычное в вине не топили, а еще и на случай простудного заболевания чарочку не опорожняли, так и вовсе вам, бабоньки, хоч заживо в черную яму ложись. Он как!

Извечные капризы моря то ласкового, щедрого, то вдруг жесткого и вероломного, от которого всецело с незапамятных времен зависела рыбачья судьба, вселило в души этих забитых, темных женщин суеверный фанатизм. И в злом наговоре Марфы столпившиеся у колодца рыбачки не усмотрели коварного маневра кабатчицы, которая ловко отвела от себя удар.