Изменить стиль страницы

— Так мы подсадим, — тревога зазвенела в голосе Надийки. — Мы понимаем, не все в колхозе верят в кукурузу, но мы докажем. Верно, девчата?

— Конечно!

— Я на вас крепко надеюсь, — сказал Ярош.

И хотя лето было неблагоприятное, дождливое, звено Надийки провело три поперечно-продольных глубоких рыхления междурядий, и кукуруза поднялась, как молодой густой лес. Каждый стебель был отягощен двумя-тремя массивными початками.

И вот в один осенний день, перед уборкой урожая, к Надийке подошла одна из тех, которые покинули весной звено.

— Я хоть на уборке буду вам помогать… Можно? — смущенно попросила Анастасия.

— А где Терезия и Эмилия? — спросила Ева.

— Они… — Анастасия махнула рукой. — Совсем бросили работу. Какие-то тайны у них завелись, куда-то по ночам бегают…

Открыться бы Надийке перед Лесей, что к матери зачастил тот самый лесной обходчик, который купил отцовское ружье. Он даже иногда почует у них… А вот язык не поворачивается…

Ахнула Надийка, когда вошла в дом и, пораженная, увидела, что исчезли образа.

— Теперь у меня бог в сердце, — тихо и кротко отозвалась мать.

Образа сперва лежали в низенькой, пахнущей деревом повитке, а потом незаметно от людей мать и вовсе куда-то убрала их…

Уже в какой раз, словно выбирая самые ненастные ночи, мать уходит куда-то… Возвращается на рассвете. Думает, Надийка спит, не видит, как мать подкрадывается к сундуку… Отомкнет сундук, что-то спрячет туда и снова закроет. Еще раз проверит, хорошо ли замкнула… Потом шнурочек с ключом на шею себе повесит…

Девушка не узнавала свою добрую, трудолюбивую мать, вдруг ставшую похожей на часы без маятника.

Бывало прежде по утрам мать хлопочет у печки и возле досчатого навеса, под которым лежат нарубленные дрова. «Нет, нет, доню, садись за стол, мне помогать не надо»… И до ухода на работу они славно так позавтракают, да и с собой еду захватят. Теперь матери не до мирских сует. Закутавшись в шаль, сидит над библией и шепчет:

«И прогневался Моисей на военачальников, тысяченачальников, стоначальников, пришедших с войны, и сказал им Моисей: для чего оставили в живых всех женщин?.. Убейте всех детей мужского пола и всех женщин, познавших мужа на мужском ложе, убейте, а всех детей женского пола, которые не познали мужского ложа, оставьте в живых для себя…»

А то вдруг Надийка испуганно проснется, думая, что мать опять канула куда-то в черный омут беззвездной ночи, но нет, сидит она у догорающей лампы и, похудевшая, обессиленная, будто кого-то поджидая, шевелит губами, шепчет разные там истории, пугающие Надийку какой-то бессмысленной жестокостью.

Все это было так страшно, что девушке хотелось убежать и никогда больше не возвращаться домой…

Переживания гложут Надийку, как ржа железо. Доярки повстречаются с ней, без огня варят: когда ж мама на ферму выйдет? Жаль на ее коров глядеть…

— Мама хворают, — опуская глаза, чтобы не выдать себя, краснеет до слез звеньевая.

— Мамо, так дальше нельзя, — забежав в хату, плачет Надийка. — Людям стыдно в очи глядеть… Я ж комсомолка.

— У нас с тобой разные боги, — отрешенно промолвила мать. — Хочешь быть со мной одной веры — кидай сатанистов…

Воскресенье. Но Надийка и ее подруги еще ранним утром, до восхода солнца, ушли в поле. Конечно, хотелось бы, возвращаясь назад, прошмыгнуть незамеченными: смущались своего будничного вида, да что поделаешь, другой дороги нет, надо пройти мимо церкви, где под высокими соснами стоят парни в длинных полотняных рубашках, вышитых шелком и бисером. На каждом широкий пояс, разукрашенный медными узорами. Хоть и жаркий день, а гордость гуцула — расшитый яркой цветной шерстью киптар накинут на плечи.

О, нет, Надийка и не догадывается, что поселилась она в сердце не у одного смелого до дерзости лесоруба, робеющего пригласить ее на танец в клубе. Даже имя этой девушки обжигало, как первый поцелуй.

С порога своего дома председатель колхоза окликает Надийку. Он не один.

«А этот, одетый по-городскому, кто?» — думает Надийка, застенчиво подходя к мужчинам.

Фотокорреспондент из областной газеты имел задание сфотографировать звеньевую.

— Так… мы все вместе, — смущаясь, указала девушка на подруг.

— Их тоже буду фотографировать, — просиял бритоголовый корреспондент, радуясь, что ему так повезло: головка хорошенькой звеньевой украсит и обложку столичного журнала «Радянська жiнка».

Сделав несколько снимков, фотокорреспондент попросил звеньевую быстро слетать домой и принарядиться. Он собирался сделать снимок во весь рост.

«С кем это мать разговаривает в хате? — прислушалась Надийка. — Конечно, фельдшерица из Родников… — узнала девушка низкий, почти мужской голос. — Вот теперь и откроется, что мать вовсе не хворает… Ведь это, наверно, Леся узнала, что с матерью что-то неладное и прислала фельдшерицу…»

И хотя говорится: для прошеного гостя много нужно, а нежданный гость — что поставишь, то и съест, Надийка, преисполненная самой почтительной учтивости, краснея, что мать сама не догадалась это сделать, поставила на стол крынку молока, брынзу, мед.

Напрасно старалась Надийка — фельдшерица ни к чему не притронулась.

Надийка ждала, вот сейчас фельдшерица начнет упрекать: мол, зря ей пришлось тащиться в Верхние Родинки, мол, не хворь, а дурь надо изгонять у матери… Но фельдшерица о чем-то таинственно пошепталась с Надийкиной матерью…

В окно заглянула Ева.

— Надийка, что ж ты застряла? Скорее, тебя ждут.

Знает Христина Царь эту птицу, есть у нее сильный клюв и острые когти, с ней надо быть «кроткой, как голубь, и хитрой, как змея…»

— Дьявол… дьявол!.. — затряслась исхудавшая, бледная Олена.

— Если матери станет хуже, хоть ночью, хоть в дождь, бурю, вызывай меня, — громко, так, чтобы услышала комсомольский секретарь, настаивает фельдшерица.

— Может, надо в больницу отвезти? — обеспокоенная, заглядывает в окно Ева, все еще не решаясь уйти.

— Сгинь, сатанинка! Сгинь! — бросается к окну мать Надийки.

— Что я вам сделала? За что вы на меня так? — в голосе девушки недоумение и обида.

— Ева, скажи корреспонденту, — подавленно роняет звеньевая, — не выйду я… скажи, мать заболела…

Признание

Казалось, только лес еще не мог расстаться с ночной тьмой и затаенно роптал на людей, которые нарушали его покой говором и смехом, звоном электропил.

Да вот еще неумолчно залился черный дрозд, заспорив с певуньей славкой, уже прилетевшей из теплых краев в родное гнездо.

Этим весенним утром, звенящим птичьими голосами, когда над росистым изумрудом травы стелется дымка тумана, Ганна спешит на полонину.

Просто беда! Местные женщины с незапамятных времен хранят поверье о том, что надо скрывать от окружающих беременность и срок родов, чтобы не «сглазили ребенка». И вот сейчас у молодой доярки, «хранившей тайну», роды начались прямо на ферме.

Якуб Романичук, муж роженицы, прибежал в село за Ганной.

Да, бедняжке было плохо. Опоздай Ганна на какие-нибудь полчаса, все могло бы кончиться трагично и для роженицы, и для ребенка.

Якуб взволнован и горд тем, что у него родился сын. Его выразительные серые глаза исполнены благодарности к доктору.

— Идите, побудьте с женой, — говорит Ганна.

— Женщины меня прогнали, — смущенно разводит руками молодой отец. — Смотрите, председатель идет, видно, уже знает…

Данило Валидуб, в темном распахнутом дождевике с капюшоном, надетым поверх киптаря, подошел к ним. В руках он держал пачку газет. По энергичному, опаленному ветром лицу председателя угадывалось, что он чем-то радостно взволнован.

— Поздравляю, отец! Какое имя сыну дашь?

— Любомир.

— Хорошее имя, — сказал Валидуб. — Да, друзи, значит, будем менять наш перспективный план. Сегодня собираем коммунистов села, надо принять решение. В семь вечера собрание.