Таким же твердо установленным порядком все шло и в этот день. Так же прошел впуск в школу, зарядка. Начались уроки. На переменах весь восьмой «В» был на постах. С красными повязками на рукавах «воробышки» дежурили в вестибюле, на лестницах, в коридорах — везде, где это было установлено расписанием. Но на большой перемене случилась беда.
Саша Прудкин плохо выучил дома физику и боялся, что его могут спросить — может быть, даже сегодня, сейчас, прямо после перемены. Поэтому, отправляясь дежурить на площадку второго этажа, он на всякий случай захватил учебник. Сначала все шло хорошо. Ребята не толпились, не бегали по лестнице, не катались по перилам. Но потом Саша подумал, что скоро будет звонок, начнется физика. Он вытащил из-под тужурки учебник и стал читать. Воспользовавшись этим, кто-то из малышей решил скатиться по перилам, упал и расшиб голову.
Саша спохватился, когда услышал крик. Пострадавшего тут же отвели к врачу, сделали перевязку и отправили домой.
Сашу Прудкина действительно спросили по физике. Он с перепугу забыл и то, что знал, и получил двойку. А на следующей перемене была объявлена экстренная линейка всей школы. На линейку пришел директор, объявил о случившемся и в присутствии всех приказал восьмому «В» снять красные повязки.
— Право дежурить по школе — это честь! — сказал он. — Этим правом могут пользоваться только те, у кого есть чувство ответственности. А у кого такого чувства нет, должен еще завоевать себе это право!
Бориса это событие ошеломило больше, чем в свое время обидный проигрыш восьмому «А», тем более что дежурство на оставшуюся часть дня директор передал тому же восьмому «А». Он ничего не видел вокруг, когда снимал с рукава красную повязку, значение которой понял только теперь. В волнении, как назло, дернул не за тот конец завязки, и из петли получился тугой узел, и чем больше торопился Борис, тем узел туже затягивался.
— Кто там задержался? — ни весь зал спросил директор, устремив взгляд в его сторону. — Снять повязку!
Вот теперь Борис почувствовал, что значит честь класса. Ему стыдно было стоять на виду у всех и слушать бичующие слова директора, стыдно было поднять глаза, стыдно было снимать свою повязку да еще передавать ее, как нарочно, Прянишникову.
Следующим уроком был английский язык, но Борису сейчас было не до него. Он сидел и думал: кто виноват во всем случившемся?
Конечно, Саша виноват. Действительно: «Стоишь на посту, так стой!», как написал в своем экспромте Сухоручко:
А разве этот «артист» Сухоручко не подрывает честь класса каждый час и каждую минуту? И разве он, Борис, не участвует в этом? Почему он в ответ на болтовню Сухоручко только помалкивает да посмеивается, а то и сам вдруг примет в ней участие?
Борис сделал усилие над собой, чтобы вдуматься в смысл того отрывка, который сейчас переводили в классе. Но отрывок никак не вязался с тем, что бродило у него в голове. А то, что бродило, было чрезвычайно важно и потому взяло верх и овладело всеми мыслями Бориса.
Кто же виноват?
Разве в разного рода событиях, которые то и дело совершаются в классе, бывает замешан один Сухоручко? А Вирус? А тот же Саша Прудкин? А Усов и Урусов? А остальные ребята? Как они, остальные ребята, отвечают на эти события?
Вот Вася Трошкин на глазах у всех разорвал тетрадь, потому что Полина Антоновна поставила ему не тот балл. Борис видел, как дрогнула тогда какая-то жилка на лице Полины Антоновны, а что он сказал Васе? Что сказали ему остальные ребята, весь класс? Чем они помогли Полине Антоновне? Только Игорь Воронов после того урока колюче посмотрел на Трошкина: «Я тебя, знаешь что?.. Я тебя из школы бы выгнал за это!»
«Все виноваты! — решил Борис. — Была бы у нас настоящая сознательность, ничего бы этого не получилось».
Это он и высказал на чрезвычайном классном собрании, созванном тут же после уроков. Ему возразил Игорь:
— Самотек и обезличка! Дисциплина от руководителя зависит, а у нас староста только улыбается.
Но Борис упорно отстаивал свою мысль, и у них получилась горячая перепалка. Каждая из сторон была в чем-то права, в чем-то не права, и председательствовавший на собрании Витя Уваров никак не решался прервать их. И тогда, не спрашивая слова у председателя, поднялся Рубин и авторитетно, медленно, никак не отвечающим горячности момента тоном, сказал:
— А я полагаю… я полагаю, это пустая дискуссия и что говорит Костров — глупость. Как это все виноваты? Все виноваты — значит никто не виноват. А это неверно! Ученик совершил проступок, ученик нарушил свой долг, ученик подвел весь класс. Мы должны сейчас говорить об этом ученике. Мы должны добиться, чтобы он осознал, мы должны вынести о нем решение, мы должны…
— Должны, должны… Надоел ты со своим «должны»! — неожиданно и, как всегда, возбужденно выкрикнул Вася Трошкин.
Рубин повел на него глазами, но не успел сказать ни одного слова, как со всех сторон посыпались такие же горячие выкрики:
— Ему только решения выносить!
— А сам-то он все осознал?
— Поучать любит, а сам…
— А почему у нас комсомольцы примера не подают?
— А почему в комсомол мало вовлекают?
— Подождите, подождите! Ребята! Берите слово! — стараясь перекричать всех, взывал растерявшийся Витя Уваров, председатель собрания.
Сло́ва никто не брал, но крики не утихали. Среди этого шума вдруг поднялся Сухоручко.
— «Ученик совершил… ученик нарушил…» Ты же о товарище говоришь! Как можно?
— А кто же совершил? — обороняясь, спросил Рубин.
— Саша Прудкин совершил! Саша Прудкин нарушил! А не просто — «ученик».
— Правильно, Эдька! — поддержал его Борис. — Мы вот говорим: «Сухоручко! Сухоручко!» А знаешь что? Как товарищ он, может быть, лучше, чем ты! — сказал он, обращаясь к Рубину.
Все опять страшно зашумели, и Витя Уваров в отчаянии поднял над головою обе руки.
— Ребята, тише! Давайте по порядку!
Но порядок устанавливался с трудом. Видно было, что слова Рубина чем-то действительно очень растревожили ребят. И они говорили и говорили, может быть, в первый раз так откровенно и смело!
Когда Рубин после этого собрания пришел домой, мать ахнула.
— Лева! Что с тобой?
— Ничего…
— Что случилось?
— Ничего!
— На тебе лица нет!
— Я сказал — ничего!
Не удостоив мать больше ни словом, Рубин поехал в музыкальную школу, а вернувшись оттуда, сел за уроки.
Усилием воли он подавил в себе мысли о только что пережитом и, как всегда, отлично сделал уроки — все, от начала до конца. И только когда он разделся и лег, чувства, которые он целый день сдерживал в себе, нашли наконец выход, и Рубин со стоном закусил подушку.
Умом он понимал, что сердиться на ребят невозможно. Но в то же время из глубины души поднималась такая буря протеста, в которой совершенно терялся трезвый, но слишком слабый сейчас голос разума.
«К носу гирьку нужно привесить, чтобы не задирался».
«Как секретарь плохо работает, только жалуется, что ему не помогают. А сам подходит сухо, с закрытой душой. Вовремя не говорит как товарищу, а бережет до собрания и начнет крыть, чтобы свою руководящую роль показать».
«Очень искусственный. Что он думает — не поймешь».
«Ученик отвечает, ошибся в чем-нибудь, не так выразился, а он усмехается. Главное — не смеется открыто, а усмехается…»
Одна за другой вспоминались Рубину эти безжалостные в своей прямоте реплики, обрушившиеся на него, словно лавина, и голоса ребят, узнанные и неузнанные, и среди них громче всех звучал задиристый голос Васи Трошкина. Потом выплывало лицо Сухоручко с его прямым вопросом: «Ты же о товарище говоришь! Как можно?» И слова Бориса Кострова о том же. Но к Борису Рубин относился несколько по-особенному: он считался с ним и, в глубине души побаиваясь его, думал привлечь на свою сторону. Поэтому раздражение, поднимавшееся в сердце Рубина, искало того, на кем бы оно могло сосредоточиться — на Васе ли Трошкине, зловредном Вирусе, уж сколько раз проявлявшем свое непочтение к нему, Рубину, «политическому руководителю класса», или на Игоре, или, пожалуй, больше всего на Полине Антоновне. Ее неотступный глаз преследует его на каждом шагу и не дает ему развернуться и показать себя.