— Так как же будем решать? — спросил председатель собрания.
— Пусть извинится перед Анной Дмитриевной! — раздался чей-то голос.
— Потребовать от Сухоручко, чтобы он извинился перед учительницей естествознания Анной Дмитриевной, — сформулировал предложение председатель. — Голосуем?
Но тут, в самый последний момент, молчавшая все время Полина Антоновна вставила неожиданное замечание:
— А разве в этом происшествии виноват один Сухоручко?
Лица учеников вопросительно повернулись в ее сторону.
— Кто такой Сухоручко? — продолжала Полина Антоновна. — Разве он не член вашего коллектива? И разве не вы хором засмеялись на его — Игорь прав — хулиганскую выходку? Нет, мальчики! Здесь дело серьезнее! Шире! И в этом виноваты вы все, весь класс!
Полина Антоновна видела, как менялись, вытягивались лица ребят, приобретая новое, уже растерянное выражение. Из обвинителя класс неожиданно превратился в обвиняемого.
— Один сделал, а все виноваты? — проворчал вдруг Феликс Крылов.
Полина Антоновна встрепенулась: Феликс начинал показывать себя с очень огорчавшей ее стороны. Но она сдержалась и коротко заметила:
— На это пусть ответят вам ваши товарищи.
Ребята как будто забыли о Сухоручко, переминавшемся с ноги на ногу у стола, и горячо заспорили: отвечают ли все за каждого и вообще как можно отвечать? Спор затянулся. Полина Антоновна настороженно следила за ним, то огорчаясь, то радуясь, то с нетерпением ожидая, что вот-вот родится нужная формула и будет сказано необходимое слово.
Выступил Витя Уваров.
Полине Антоновне всегда нравилось, как он говорит, как отвечает урок: выслушав вопрос, Уваров немного потупится, помолчит, как бы собираясь с мыслями, а потом сразу начинает отвечать по пунктам: первое, второе, третье… Так же, словно по писаному, как взрослый, Витя говорил и сейчас.
— В каком случае мы отвечаем друг за друга, в каком — нет? Если мы — случайное сборище, если мы — чужие друг другу люди, мы ни за кого не отвечаем, каждый отвечает за себя. А если мы едины, спаяны, если каждый сознает себя как часть целого, тогда мы — коллектив, и тогда мы не можем не отвечать за нашего товарища.
Это и было основой радости Полины Антоновны: ребята начинали сознавать себя как коллектив. И она видела, как сразу просветлели их лица, — оказывается, и на сложный, испугавший сначала вопрос классной руководительницы можно найти ответ! Теперь все ясно, кроме одного: что делать и как быть с Сухоручко и как вообще закончить всю эту историю?..
Этот вопрос решил Борис Костров.
— Я предлагаю вынести выговор Сухоручко, а старосте поручить извиниться перед Анной Дмитриевной от имени всего нашего класса.
— Пр-равильно, Боря! Молодец! — послышались выкрики, и уже кое-где сами собой взметнулись руки.
— Проголосуем? — предложил опять председатель, но голосовать и на этот раз не пришлось.
— А почему я должен извиняться? — заявил вдруг Феликс. — Завтра кто-нибудь еще выкинет колено, а я за всех извиняться буду?
Разговор пошел по новому руслу — о чести класса и узком самолюбии, о Феликсе Крылове и его улыбочке, о его достоинствах и недостатках, о его обязанности выполнить то, что решает коллектив.
— А как же я? — неожиданно для всех подал голос Сухоручко, до сих пор стоявший у стола.
— Ты?.. Что — ты?.. — не сразу понял его председатель.
— Можно садиться?
— Ах, ты об этом? Ну, конечно, можно садиться. Садись!
Своей обычной развязной походкой Сухоручко пошел на место.
После происшествия с усами Борис думал, что Сухоручко теперь обиделся на него всерьез и окончательно. Но тот только похлопал его по плечу и неопределенно усмехнулся:
— Ты, Боря, умный стал, как утка.
Что это значило, Борис не понял.
Приближался день, когда нужно было делать доклад. Борис готовился к нему с необыкновенным и даже удивительным для самого себя волнением. Он старался его не выказывать, но порою в душе подымалась такая сумятица, что хотелось пойти к Полине Антоновне и заявить: «Вы меня простите, Полина Антоновна, а только я не могу! Ничего не получается!»
К Полине Антоновне он не шел, ничего не заявлял, — он шел к своему новому другу, Вале Баталину, и тот объяснял ему все, что было непонятно. После этого Борис с новой энергией садился за доклад и, взлохматив голову, копался в накопившихся у него материалах. Материалов было много, и трудно было разобраться, что нужно и что не нужно, о чем говорить, о чем не говорить, где то главное, что необходимо сказать о Лобачевском и его личности.
Вот отзыв — статья в «Сыне Отечества» — о работах великого ученого. «Мрак» и «непроницаемое учение», «шутка» и «сатира на геометрию», «наглость и бесстыдство» — вот слова, которые обрушивал критик на недоступные своему разуму работы гения.
И все-таки Лобачевский не испугался, все-таки продолжал развивать свою «воображаемую геометрию» и на краю могилы, полуслепой, продиктовал «Пангеометрию», свое научное завещание, итог того, что он сделал.
Почему Иоганн Больяи, шедший вслед за своим отцом Вольфгангом по этому же пути, опустил крылья, впал в меланхолию и, не доведя дела до конца, забросил математические исследования? Почему Тауринус сжег свои работы, не поверив в то, что он сделал? Почему Гаус, «король математиков», тридцать лет держал под замком свои вычисления, испугавшись, как он сам говорил, ос, которые поднимутся над его головой? Почему же Лобачевский не испугался этих «ос», не побоялся пойти против всего на свете — против освященных веками устоев науки, против непосредственного здравого смысла и очевидности, против двухтысячелетних традиций Евклида, — почему он решился первым в мире провозгласить то, что сначала было принято всеми как сумасшествие?
Да! Вот в этом, пожалуй, главное!
Сколько мужества нужно было иметь, сколько достоинства и научного героизма, чтобы слышать страшную кличку сумасшедшего — даже от самых родных и близких, которую пришлось носить великому математику, перешагнувшему границы эпохи! Какую драму нужно было пережить и не сломиться!..
От всего этого у Бориса складывалось ощущение большой и мужественной человеческой личности, ощущение, которое он и решил положить в основу своего доклада, — то главнее, без чего Лобачевский не стал бы тем, чем он стал. Вот о чем Борису хотелось рассказать ребятам.
Но работа над биографией ученого вызвала в нем и другие, совсем другие и неожиданные мысли: Борис задумался над собой и над своим характером. Почему же он не может до конца овладеть тем, что сначала показалось ему таким интересным? То ли дело Валя Баталин! Он где-то вычитал, что без Лобачевского не было бы теории относительности, а теория относительности легла в основу расщепления атомного ядра. И он уже твердо наметил: сначала изучить геометрию Лобачевского, потом теорию относительности и в будущем работать в области атомной физики. А вот у него, у Бориса, нет ничего твердого и определенного! В душе по-прежнему бродят ребяческие мечты о подвиге, горячие и настоятельные, но совершенно туманные.
Теперь Борис начинал понимать, что подвиг не только в том, чтобы во время войны жертвовать жизнью, или ехать за границу и там бороться с фашистами, или в крайнем случае забивать сногсшибательные голы всем на удивление. Вот перед ним открылся удивительный по своему героизму подвиг ученого, дерзнувшего перешагнуть через границы обычного, и Борис в глубине души своей чувствует, что этот подвиг — не для него. Так что же ему нужно? И способен ли он вообще на те большие, головокружительные дела, предчувствия которых бродят где-то в глубинах его существа?
Все эти мысли толкутся в голове и никак не дают сосредоточиться. А тут — уроки, контрольная одна, контрольная другая, сочинение по литературе, тут экскурсия, комсомольское собрание. Дела, как нарочно, сбились в кучу — передохнуть некогда. Мама теперь уже не подгоняет, а с опаской глядит на засидевшегося до позднего вечера сына.