Изменить стиль страницы

— Вот глупый!.. Ну и глупый! Простите, Полина Антоновна, упустили мы это дело. Надо признавать ошибки — упустили! Работы столько, понимаете — голова не вмещает!.. Нам он показался настоящим, дельным секретарем. Мы его в члены комитета намечали. А он… Наполеончик какой! Ну, мы это исправим! Решение о приеме Игоря Воронова и других мы утвердим на ближайшем заседании комитета. Комсомольская организация вашего класса, таким образом, увеличивается, и в ней нужно будет создавать бюро. Вот тут мы его и прокатим! Любит командовать — пусть в рядовых посидит!

— Нет, зачем же? — возразила Полина Антоновна. — Это легче всего. С ним следует поработать!

— Хорошо, мы его вызовем! — согласился Татарников. — Мы его самого вызовем на комитет и пропесочим!

Сделал он это не так скоро — ему опять было некогда, но Рубина в конце концов вызвали в комитет и «пропесочили».

Рубин и это воспринял по-своему: он обиделся.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— Ну, как твой Лобачевский? Подвигается? — спросил Бориса отец.

— Трудно!.. Боюсь! — признался тот.

— «Трудно» — это хорошо, а «боюсь» — плохо! — ответил отец.

Сам Федор Петрович учился теперь на курсах мастеров социалистического труда и, кроме специальных предметов, изучал и русский язык и математику. Не поладив с «икс-игреком», он вынужден был обращаться за помощью к сыну. Тот с удовольствием объяснял ему, но отец хотя и говорил, что все понятно, но потом признавался, что у него «все мешается в голове».

— Ты подожди, подожди! Не спеши! Растолкуй мне вот что!..

Борис смеялся, отец сердился, но потом тоже улыбался в усы, и оба были довольны: один тем, что приходится выступать в роли учителя и растолковывать отцу совсем азбучные истины, другой — тем, что его, старика, «обскакал» собственный сын, восьмиклассник Борька, и вот помогает ему в трудную минуту. Когда же Борис сказал ему, что будет делать доклад и назвал фамилию Лобачевского, о котором старик и не слыхивал, он с гордостью рассказал об этом у себя на заводе и на курсах, на которых учился.

— Вот куда парень шагать начинает!

Поэтому, услышав о сомнениях Бориса, Федор Петрович насторожился.

— А что пугает?.. Сам-то понимаешь? А то, может, рассказал бы нам? А ну, мать! Иди! Давай лекцию слушать!

— Да я, может, и не пойму ничего, — попробовала отказаться Ольга Климовна.

— Поймем — не поймем, а послушаем! — ответил отец.

— Ну, подождите, дайте я на кухню сбегаю!..

Ольга Климовна сходила на кухню и, вернувшись, вытирая руки фартуком, села рядом с мужем на диван.

Борис начал рассказывать о Лобачевском, о его значении, стараясь козырнуть всем, что успел узнать за это время. Козырнул и цитатой — отзывом английского ученого Клиффорда о Лобачевском:

«Между Коперником и Лобачевским существует любопытная параллель: оба они славяне по происхождению; каждый из них произвел революцию в научных воззрениях, и обе эти революции имеют одинаково громадное значение — это революции в нашем понимании космоса».

— О? — сказал отец. — Значит, и у них там честные люди есть, правду видят! Ну, а что же это за революция? Что Лобачевский изобрел-то?

— Не изобрел, а открыл, — поправил Борис.

Он попробовал было объяснить, но скоро сбился.

— Нет! Я еще и сам не все понимаю.

— Ну, ничего! Не расстраивайся! Подумай еще, почитай!

Борис читает опять и думает. Пробудившийся интерес ведет его все дальше и дальше за пределы его темы, заставляя вникать и в самую сущность учения великого математика. Но тут дело сложнее: не хватает знаний, понятий, не хватает умственных сил, чтобы сразу обнять и переварить всю ту массу новых идей, которые вытекали из открытия Лобачевского. Борис старается, напрягает всю силу мысли, но все очень туманно, трудно и настолько плохо укладывается в голове, что иногда хочется махнуть рукой и бросить.

Удержало его от этого одно: каким убийственным огоньком блеснут насмешливые глаза Прянишникова из восьмого «А», если в кружке станет известным, что Костров «сдрейфил».

Удерживало его и другое. Борис все хотел преодолеть сам, — если что-то понимает Валя, то почему не может понять он?

Но вот Валя спросил:

— Идешь на лекцию?

— Какую лекцию?

— А как же? О Лобачевском.

— Когда? Где?

— В Политехническом музее. Идем вместе?

— Идем.

Они пошли пораньше и заняли места в первом ряду, прямо против трибуны.

Народу было много. Были и солидные люди, с бородами, в очках, с портфелями, но большинство — молодежь: ребята с важными, серьезными лицами, с приготовленными «самописками» и развернутыми заранее блокнотами, девчата в коричневых платьях с белыми воротничками, рассевшиеся отдельно, небольшими стайками, очевидно по школам, и о чем-то оживленно шептавшиеся. Иногда сквозь их шепот прорывался приглушенный смех, и тогда Борис невольно поворачивался в ту сторону. Но потом он спохватывался, на лице его появлялось серьезное выражение, и, переглянувшись с Валей, он укоризненно качал головой.

Лекцию читал известный профессор с большим лбом и совершенно белой, точно намыленной, головой. На груди его поблескивал лауреатский значок.

Когда он поднялся на трибуну, Борис достал тетрадку. Сначала записывать было легко: лектор говорил о жизни Лобачевского, о его ученических и студенческих годах, о том, как он стал профессором математики и наконец ректором Казанского университета. Из этой части лекции Борис узнал много любопытных подробностей. Оказалось, что будущий великий математик сначала вовсе и не думал о математике, а хотел стать медиком, что у него был веселый и задорный нрав и он не прочь был развлечься ребячьими «невинными забавами» — пустить вечером самодельную ракету или прокатиться по улицам Казани верхом на корове, хотя бы за это и пришлось отсидеть в карцере.

Потом, когда речь зашла об учении Лобачевского, стало труднее. Правда, кое-что Борису уже было знакомо, но о многом он догадывался только по ходу изложения, а многого и вовсе не понимал. Он бросал ревнивые взгляды в сторону Вали и еще больше напрягал внимание. Схватив какую-то новую, но понятную мысль, он соединял ее с тем, что знал раньше или понял только сейчас, на лекции, и, связав все это в один узел, шел за лектором дальше.

Лектор говорит медленно, не торопясь, с уверенностью, четко разграничивая одни этапы изложения от других, подчеркивая важные места то голосом, то легким, почти неуловимым жестом. Он шаг за шагом прослеживает путь, по которому шла мысль Лобачевского, и Борис бредет за ним своим нетвердым шагом. Вот из одного, совершенно противоположного Евклиду, допущения логически вытекает второе, за ним — третье, четвертое. Вот лектор дает оказавшееся необычайно простым доказательство того, что сумма углов треугольника меньше двух прямых, вслед за этим сумма углов четырехугольника становится меньше четырех прямых, а вместе с тем исчезают прямоугольники, исчезает квадрат, исчезают все подобные фигуры — ничего этого нет в геометрии Лобачевского, в ней все иначе, все по-другому и в то же время все правильно и логически непогрешимо.

— Он идет от противного, он ищет абсурда и не находит его. Абсурда нет! Что же это такое? — спрашивает лектор с эффектным, заранее рассчитанным жестом и отпивает глоток холодного чая.

Борис кидает взгляд на Валю, но тот, как зачарованный, смотрит в рот профессору, и в глазах его — восхищение, почти восторг, точно он слушает не трудную лекцию, а целиком захватившую его вдохновенную поэму.

А профессор выжидает еще минуту и, постепенно воодушевляясь и возвышая голос, идет дальше:

— Ум слабый, незрелый, ум робкий, не исторический испугался бы этого Рубикона, как его пугались подходившие к нему многие и многие даже очень большие умы. Но в том и роль гения, которого дала наша Россия: он мужественно перешагнул эту границу и сказал: «Да! Так это и должно быть!» И в этом заключается главное, принципиальное и историческое значение Лобачевского — в идее второй геометрии. Теперь их много, их можно создать бесконечное множество, но вторую создал Лобачевский, и это послужило толчком для всего последующего великолепного развития геометрии, толчком к новому. Он сдвинул неподвижность, он разбудил математическую мысль, заставил ее отказаться от привычных, закостенелых форм. Две тысячи лет билась она в этих застывших формах, данных Евклидом, и по сути дела не развивалась. И вот лед сломан! Дан толчок: «Думайте смелее! Смелее, шире смотрите на пространство!» Это… Это революция!