После случая на ручье Володька на людях делал вид, что не замечает Машу. Но всякий раз, оказавшись с ней один на один на кухне, с насмешкой спрашивал:
— Ну, как твой Авдюха — завлекательный мужичок?
— Конечно, завлекательный, — отвечала она, чтобы отделаться.
— Давай, давай. Не забудь меня на свадьбу пригласить, — снисходительно бросал он и уходил.
Если Спирин не был на смене или не спал в палатке, его следовало искать либо на кухне, либо где-то возле Маши.
— Чего тебе, девка, подсобить? — постоянно спрашивал он. — Может, воды натаскать?
— Ничего не надо. Митёк бочку наносил, он сегодня дежурит.
— Может, оленя порубить?
— Митёк разделал. Если хочешь, выбрось из погреба пустые ящики.
Управившись с ящиками, Спирин снова являлся в домик, усаживался на скамейку, доставал из кармана свернутую трубкой тетрадь, спрашивал:
— Хочешь, последние почитаю?
— Читай, Авдейчик, я слушаю, — отвечала Маша, погромыхивая крышками кастрюль…
Спирин писал стихи: каждый день по стиху, а то и по два. Говорил, что в бульдозере, за рычагами, они лучше всего сочиняются. Другим читать стеснялся, а Маше — нет.
В домике было душно. На плите в здоровенных кастрюлях булькало варево. — Из рукомойника, висевшего в углу возле двери, шлепались в таз капли. Покачивалась занавеска, отгораживавшая от посторонних глаз Машино жилье, где стояла кровать, столик из ящиков и гардероб без дверцы, тоже из ящиков. В том гардеробе, висели Машины наряды: кофточка в горошек, ситцевое платье, шерстяной вязаный жакет. А на столике стояло складное зеркало и надраенная до блеска консервная банка с катушками ниток.
Ни бульканье на плите, ни шлепки капель, ни духота не мешали Спирину. Он читал громко, как на сцене:
Спирин притопывал в такт широким расплющенным сапогом сорок пятого размера, а закончив, спрашивал:
— Ну, как?
Маша смеялась:
— Опять про границу! Ты бы про тайгу написал, как старатели золото моют.
— А чего про них, бичей, писать? — добродушно улыбался Спирин.
Однажды сидела Маша со Спириным возле домика на широком плоском камне, обросшем кудрявым мхом. По тайге пласталась тишина — ни шороха нигде. В вечернем солнце нежились лиственницы, испускали дурманящий смолистый запах Спирин развернул тетрадку, начал читать «последние».
Подошел Гришка-цыган. Присел на корточки, закурил, стал слушать. У Маши с Гришкой давно был мир. После неудачной попытки Гришка сказал ей: «Извини, я пошутил немного. Я полюбить тебя не могу. У меня жена была, Нина, кукла была. Родной брат отбил. Она с ним живет, шесть детей имеет. А поманила бы мизинчиком — прощай, артель!» Так они и помирились…
Гришка, не дослушав «последнего» стихотворения Спирина, сказал, присвистнув:
— Вот я один стишок знаю, это да! Ты послушай. «Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют, они сегодня над рекой в шатрах под дырками ночуют»…
— Сам ты дырка, — засмеялся Спирин — «В шатрах изодранных». А знаешь, чья поэма?
— Хе, какой цыган Пушкина не знает! — похвастался Гришка, Сверкнув белыми зубами.
— Авдейчик, а какое у тебя образование? — спросила Маша.
— Моё да его сложить — семилетки не будёт, — весело ответил за Спирина Гришка.
— Малое: пять классов, шестой коридор, — согласился Спирин. — Сам виноват, учиться не хотел. Перед войной школу бросил, подшился к зверобоям моржа бить. Взяли на войну, там одна наука — побольше врагов прикончить. А вернулся с войны, тут, крути не крути, работать надо. Побрел с геологами в тайгу. Вот там первый раз живого поэта увидел. Витя был, Мамочкин. Значительный был парнишка: и в геологии мастер, и стихи писал. Что напишет — в газету шлет, и все печатали. Рюкзак книжек по тайге таскал. У всех по одному рюкзаку — с провизией да образцами, а у него два. Приторочит их друг к дружке, один на левую лопатку закинет, другой на правую, лямки на груди веревкой стянет и чешет на сопку, километра два в гору. Очень замечательный был парнишка.
Спирин тоже посылал свои стихи в газеты. Года два назад одно напечатали, а после только приходили отказы. И как тот Витя Мамочкин, любил Спирин книжки. Прочтет где-то, что начинается подписка на Малую медицинскую энциклопедию или на полное собрание сочинений какого-нибудь писателя — сразу письмо в книготорг: прошу оформить подписку. Добрая половина почты, привозимой Вадей Ярочкой, доставалась Спирину: «Огоньки», «Крокодилы», «Вокруг света» и так далее. Под топчаном у него стояли три чемодана, набитые книгами.
После встречи на ручье с Володькой Маша спросила, правда ли, что Спирин сидел за убийство.
— Правда, — усмехнулся он — Только не Авдей Спирин, а Еремей, прапрадед мой. Будто бы это в сторожевом остроге на Оле было, в позапрошлом веке. Он стрельцом служил в остроге, а начальник шкура попался, голодом их мытарил и душу вытрясал. Как там было — неизвестно, но факт, что Еремей его укокошил. Вроде заковали его потом в цепи, выпалили железом глаза, камень на шею — и в Охотское море.
В отличие от многих приезжих, — задутых разными ветрами в эти края, Спирин был здешний, колымский, и род его тянулся чуть ли не со времен Семена Дежнева. Крепкий род, кряжистый. Авдей рассказывал: дед его прожил до ста двадцати годов, отцу под девяносто, а все еще на медведя ходит, сам Авдей за все свои сорок пять лет не знал никаких хвороб, если не считать военного ранения в плечо. Да и о нем он давно забыл.
— Ты у меня, Авдейчик, из всех мужьев муж, — сказала ему как-то в шутку Маша. — Был бы неженатый, я бегом бы за тебя побежала.
Он посмотрел на нее пристально и серьезно, спросил:
— А не обманываешь?.
— Зачем обманывать? Хоть сегодня бы в загс. Вадя бы в райцентр на ЗИЛе прокатил, свадьбу бы в ресторане отплясали. Ох, и шуму было бы! — весело говорила Маша. — Жаль, законная у тебя и у меня законный!
Спирин приумолк. Сидел, нагнув большую голову, смотрел под ноги. Потом сказал:
— Ты бы мне правду открыла: почему от него уехала?
— А разве я неправду? — удивилась Маша. — Пил он по-страшному.
Спирин с сомнением покачал головой:
— Кто ж теперь, не пьет?
— Да вы, например. Я в артели бутылки за лето не видела.
— Промывка, — вздохнул Спирин, — Кончится сезон — все шалманы в райцентре ходуном заходят.
— А вот мой бросил! — похвалилась Маша, — В последнем письме пишет: слово держу, с Вовиком в кино ходим. Ох, Авдейка, не доживу я у вас. Хоть сегодня бы улетела. Приедет Пряхин — буду договор расторгать.
Прошло две недели, и от Машиной веселости ничего не осталось. Едва заслышится в тайге шум машины, она выбегает из домика и ждет, пока подъедет Вадя. Он еще из кабины машет рукой: ничего, мол, нет. Потом спрыгнет на землю, возьмет с сиденья сумку с почтой, встряхнет, скажет:
— Опять весь груз Спирину. А писем сегодня никому нет.
Сегодня — никому, а через два дня привозит Вадя целую пачку писем.
— Опять тебе нету, — скажет выбежавшей к машине Маше. И подмигнет. — Не горюй, напишет.
Но единственный перестал писать — как отрезал. Маша ходила сама не своя. Уже не кричала «мужья, завтракать», на шутки не отзывалась.
Гришка-цыган зачастил к ней с картами. Как только Маша одна в домике, Гришка тут-как тут. Мина у него такая печальная, сочувствующая. Вздохнет раз-другой, спросит:
— Ну что, гадануть тебе?
— Погадай, Гришенька, погадай, — просит Маша.
Гришка веером размечет по столу карты, посмотрит внимательно, зацокает языком:
— Ах, черт тебя дери, никаких перемен не вижу! Да ты сама смотри, это что? Семерка пик, видишь? По новой водяру дует. Ну, жук он у тебя! Теперь — с кем дует? Короля бубен видишь? Короля крестей видишь? Баб ни одной, мужское общество гуляет. Ах, черт тебя дери, что такое в ногах? — горячился Гришка, — Опять десятка пик? Ну, гуляют, па-ра-зи-ты.