Изменить стиль страницы

Неся в руках широкую медную чашу с молоком, вошел один из нукеров Фарук-хана. Он поставил чашу возле Махтумкули, достал из-за пазухи хлеб и сладости.

— Фарук-хан послал для Махтумкули-ага! — поклонился нукер.

— Поблагодари Фарук-хана и садись с нами кушать, — сказал Махтумкули.

Нукер вежливо отказался и ушел. Махтумкули отодвинул чашу на середину, приглашая других разделить его трапезу.

За чаем беседа коснулась искусства врачевания, и Махтумкули рассказал, что в мире много было великих мыслителей, создавших замечательные произведения о болезнях. Он рассказал об Ибн-Сине[64] — замечательном враче и поэте, который родился близ Бухары, но своим земляком считают его и таджики, и персы, и другие народы.

Вошел Фарук. Все, кроме Махтумкули, поднялись, почтительно приветствуя его. Старый поэт обратил внимание, что пленники, соблюдая почтительное отношение к Фаруку, в то же время относились к нему без подобострастия и боязни, и это снова порадовало его, испытывавшего к юноше все усиливающееся чувство дружеского расположения.

Фарук справился о здоровье Анна. Джигит ответил по-персидски:

— Алхемдилла, хуб аст![65]

— Я собираюсь съездить в верхнюю крепость, — сказал Фарук, обращаясь к Махтумкули. — Не хотите поехать вместе со мной?

— Нет, Нурулла, — ответил поэт, — счастливого возвращения тебе! А я лучше в кузнице поработаю немного.

Когда Фарук ушел, Анна сказал:

— Махтумкули-ага! В каждой стране есть достойные люди. Вот Фарук-хан… Он кизылбаш и знатный человек, а сердце его всегда открыто для людей. Жена Шатырбека тоже очень добрая и душевная женщина. А вот сам он хуже зверя. Человек для него — ничто. О нас уже и говорить не приходится, но и его собственный народ плачем плачет.

— Ты прав, сынок, — согласился Махтумкули, — и сокол — птица, и фазан — птица. Кизылбаши такие же смертные, как и мы, и жизнь их ничуть не лучше нашей. Куда ни глянешь — нищета да лохмотья, да радость при виде сухой корки хлеба. И у них и у нас есть люди, проповедующие добро и делающие всякие пакости. Они-то и рушат мир. Если бы во главе страны стояли люди, заботящиеся о народе, мир не был бы охвачен огнем вражды и горя, сынок. Но никто не хочет подумать о своем ближнем, — вздохнул поэт. — И помни: неважно, кто ты — туркмен, кизылбаш или кто другой — главное будь человеком. Так-то, сынок.

После чаепития все отправились по своим делам, а Махтумкули пошел в кузницу. Вот уже несколько дней он работал здесь, готовя подарок на память Нурулле-Фаруку. Раздобыл старую серебряную вазу для цветов, до зеркального блеска вычистил ее куском старой кошмы и теперь кропотливо трудился, нанося по серебру сложный узор туркменского орнамента.

Махтумкули не успел еще приступить к делу, как вошел кузнец Махмуд-уста. Он был примерно одних лет с поэтом, так же, как и тот, больше всего на свете ценил мастерство рук и чистоту помыслов человека. Всю свою жизнь он провел у пылающего горна, придавая кускам железа и стали приятную для глаза форму, создавая необходимые людям вещи. Хотя глаза его потеряли прежнюю остроту, сила в руках сохранилась, и мастерство — тоже. Им нельзя было иссякать — трудом Махмуда-уста кормились пятеро ртов. Когда-то был у него сын — надежда и опора старости. Три года назад, по дороге в Мешхед, он попал в руки туркмен, и неизвестно, где он теперь и жив ли вообще.

Махмуд-уста поздоровался с Махтумкули, подошел к своему рабочему месту, долго, кашляя, осматривал инструмент и заготовки. Взял в руки большой замок, повертел его, повернулся к Махтумкули.

— Вот видите, иноземный замок, дорогой. Румы делали. Из Исфагани специально привезли для больших крепостных ворот. Паршивцы ключ потеряли. А что я, бог, чтобы румские ключи делать?

Зачищая маленьким напильником заусеницы на вазе, Махтумкули отозвался не сразу.

— Какие вести из окрестностей, уста? — спросил он, наконец.

— Вести? — угрюмо отозвался мастер. — Какие могут быть вести! Вчера ночью Селим-хан со своими нукерами ушел, говорят, в сторону Серчешмы. Туда же и Тачбахш-хан уехал. Видимо, ваши там нажимают. Иначе зачем бы Шатырбек вызвал из Куня-Кала Селим-хана? Не верит Шатырбек народу, все от народа прячет, все за горы переправляет!

— А семья его здесь.

— Что ему она! Жена ни повадкой, ни характером на него не похожа. Дети тоже, сохрани аллах от дурной мысли, словно от другого отца народились. А скотину свою он давно за горы отправил! И богатство — тоже! Ему ничего, кроме богатства, не нужно… Вот, взгляните, шахир, на эту долину! Это одна из самых плодородных долин в мире, так я думаю. Тысяча людей живет и кормится здесь, один Шатырбек не может насытиться! И ведь пускай бы беден был! А то, — клянусь аллахом, не вру! — все его родичи до седьмого поколения могут, лежа кверху брюхом, день и ночь жевать — все равно заметно не убавится. А он все хватает, что под руку попадется, все не насытится богатством, грызет народ, хуже злого волка.

Постукивая легким молоточком по резцу, Махтумкули сказал:

— Волка по зубам бьют, Махмуд-уста, чтобы он не кусался!

— А кто его сможет ударить? — воскликнул Махмуд-уста. — Шатырбек-то не один! И Селим-хан, и Тачбахш-хан, и другие, вплоть до самого хакима — все они заодно. Попробуй-ка подступись к ним, если головы не жалко! Они все дела с помощью сабли решают.

— Все дела, уста, не переделаешь одной саблей.

— Верно. Но к кому пойдешь жаловаться, куда за помощью обратишься? Вот то-то и оно! Сами видите, с утра до ночи спину не разгибаю, а есть у меня достаток? Нету. Одних лишь проклятий на злую долю в избытке, да от них толку мало.

— Говорят, у проклятий тоже есть крылья. Не всегда мир будет мрачным, настанет и для бедных светлый день.

— Не знаю, настанет ли… До сих пор, кроме страданий, ничего не видим, будь она неладна, такая жизнь!

— Страданий, уста, хватает для всех. Ни на востоке земли, ни за западе нет места, где царило бы всеобщее благоденствие. Треть мира сего водой занята, две трети — страданиями. Нет покоя в мире. На ссорах и междоусобицах построили мы дома наши, потому и колеблются они, каждый миг грозят упасть. Как-то спросили у волка: «Что просишь у аллаха?» Он ответил: «Пусть будет ветер да темная ночь!» Вот так и наши правители только одного желают: больше было бы вражды между племенами, да сражений, да грабежей…

Махмуд отложил в сторону разобранный замок, обтер черные пальцы ветошью.

— Одно меня удивляет, поэт! Ведь есть в стране правители и повыше, чем бек или хан? Неужто до их слуха не доходит стон народа?

— Вода может мутиться и у самого родника, — усмехнулся Махтумкули.

— Возможно, так оно и есть, — кивнул старый мастер. — Иначе кто-нибудь одернул бы таких, как Шатырбек. Ну, скажи, пожалуйста, что ему еще нужно! Пользуйся тем, что бог тебе дал, и живи себе спокойно, другим жить не мешай. Так нет же! То ему зарубить кого-то надо, то ограбить… Дня без этого не может прожить.

— Привыкшая к воровству рука не остановится, уста. И Шатырбек, и наш Адна-сердар — все они одним чертом мечены. Целый мир в глотку им запихай — они все равно рот разевать будут. Только одно и спасение, что кляпом его заткнуть.

Продолжая разговаривать, два мастера не забывали и о работе. К полуденному намазу Махтумкули закончил последний виток орнамента, оглядел вазу со всех сторон и протянул ее Махмуду.

— Ну-ка, уста, посмотри опытным глазом!

Махмуд взял вазу, подошел к открытой двери — поближе к свету, — одобрительно поцокал:

— Пях, пях, замечательная штука получилась!.. Узор туркменский, что ли?

— Да. Такими узорами наши женщины ковры ткут.

— Видал я туркменские ковры у Шатырбека… А ваза добрая, богатая ваза! Руки у вас, поэт, золотые.

— Баба-джан![66] — подбежал семилетний мальчонка. — Чай сюда принести или дома пить будешь?

вернуться

64

Абу-Али Ибн-Сина (лат. Авиценна) — знаменитый ученый Востока, живший в X веке н. э.

вернуться

65

«Слава богу, хорошо».

вернуться

66

Баба — дедушка.