Англичане, приверженцы сдерживающих мер, не могли соответствовать фундаментальным требованиям советской безопасности. Пространства для маневра было мало, и британский министр иностранных дел лорд Галифакс с самого начала не ждал многого от Советского Союза. Ему не требовались обязательства, он желал, чтобы СССР присоединился к нему в его беспрестанных усилиях охладить амбиции Гитлера, поскольку все еще питал надежду вынудить последнего вернуться за стол переговоров. Поэтому он настоятельно советовал русским ограничиться заявлением «по своей инициативе» с тщательно подобранными формулировками, что «в случае любого акта агрессии против любого европейского соседа Советского Союза, который встретит отпор соответствующей страны, советское правительство может оказать помощь, если это будет желательно и в такой форме, которая будет сочтена наиболее приемлемой (курсив мой. — Г.Г.)». Галифакс верил, что «позитивная декларация» Советского правительства, как он это называл, «произведет стабилизирующий эффект на международную ситуацию»{37}. «Стабилизирующий эффект» — это то же «сдерживание». Он вряд ли хоть сколько-нибудь отклонялся от своей позиции на протяжении трудных летних месяцев 1939 г.
Негибкость позиции англичан заставила Сталина, из голого расчета, искать альтернативу в диалоге с немцами. Но окончательное решение было практически навязано ему 19 августа 1939 г., когда он получил примечательную информацию о долгосрочных и ближайших целях Гитлера. В докладе сообщалось, что фюрер намерен решить польскую проблему любой ценой, невзирая на риск войны на два фронта. Далее, Гитлер рассчитывал, что Москва «будет вести переговоры с нами, так как нисколько не заинтересована в конфликте с Германией и не захочет терпеть поражение из-за Англии и Франции». Для приверженцев модели «общности судеб» стоит отметить, что хотя документ провозглашал «этап нового Рапалло… сближения и экономического сотрудничества с Москвой», но там же подчеркивался временный характер «второго Рапалло», рассчитанного на ограниченный период, приблизительно в два года{38}.
Ясно, что движущей силой всех событий, начиная фактически с Мюнхенского соглашения, была Германия… Сталину, как и англичанам, чтобы не спровоцировать агрессию, приходилось уступать требованиям немцев, граничащим с ультиматумом. Просматривая донесение от 19 августа, он тщательно подчеркнул толстым синим карандашом «совет» Гитлера принять проект соглашения, так как поведение Польши по отношению к Германии «может вызвать кризис в любой момент». Гитлер далее замечал, что со стороны Сталина будет мудро «не терять времени»{39}. Решение также оправдывалось осознанием того факта, что англо-французская военная делегация, прибывшая в Москву морем во вторую неделю августа, не имела ни инструкций, ни полномочий и должна была постоянно консультироваться с Лондоном и Парижем{40}.
Все эти расчеты дали толчок к заключению соглашения. Советская политика по существу всегда была взвешенной Realpolitik{41}{42}. Сталин долго колебался, как обычно при формулировании внешней политики. В таких условиях могли возникнуть различные оппозиционные фракции. Главными оппонентами Литвинова, а следовательно, и системы коллективной безопасности были Молотов и Жданов. Их изоляционистские взгляды, однако, были направлены на ограждение Советского Союза от войны, неминуемо грозившей вспыхнуть в Европе, а не на поиски выхода революционной энергии{43}. Сталин всегда использовал те возможности, какие появлялись в данный момент. Почти все 30-е гг. он был привержен идее коллективной безопасности, стараясь спасти Советский Союз от военной катастрофы, пока не разочаровался в этой идее в конце десятилетия. Учитывая его вполне понятные и постоянные подозрения о возможности примирения Англии с Германией, сомнительно, чтобы Сталин видел в пакте как таковом железную гарантию для западных границ Советского Союза. Он не вел ни к «скрепленному железом и кровью» братству с Германией, ни к возрождению давно забытой мечты о неудержимой экспансии.
Нейтралитет вряд ли можно истолковать как прелюдию к мировой революции, как требовала доктринерская интерпретация ленинской «пораженческой» позиции в империалистической войне. Он служил более земным интересам Советского Союза: не дать втянуть СССР в войну и обеспечить благоприятные условия для послевоенных переговоров о будущем Европы. Различным коммунистическим партиям было поручено всячески препятствовать распространению войны на Турцию и Юго-Восточную Европу{44}. Предпосылка, лежавшая в основе советской внешней политики, была та, что Советский Союз «имеет достаточно "лебенсраум" у себя»{45}. Объяснения, данные Сталиным не кому иному, как Председателю Коминтерна Димитрову, о причинах, заставивших его подписать пакт с немцами, лишены всяких идеологических соображений. Суть их — решительное нежелание становиться «наемником» Англии и Франции. Хотя можно усмотреть идеологическую перспективу в том, как он оправдывал раздел Польши, спрашивая со свойственным ему цинизмом: «Что плохого, если в результате расчленения Польши мы сможем распространить социалистическую систему на новые территории и народы?» Однако этот тонкий флер прикрывал чисто стратегические советские интересы, а также стремление побыстрее закончить войну, прежде чем Советский Союз окажется вовлеченным в конфликт{46}.
Поскольку Димитров упорно держался ортодоксальной идеологической парадигмы, Сталин вмешался лично, чтобы подчинить деятельность Коминтерна требованиям советской внешней политики. Сталин и Жданов не оставили Димитрову иллюзий по поводу революционного потенциала войны. Ему дали понять, что «в первую империалистическую войну большевики переоценили ситуацию. Все мы ринулись в атаку очертя голову и ошиблись! В тогдашних условиях это можно понять, но не простить. Сегодня мы не можем снова стоять на позициях, которые большевики занимали тогда»{47}. Благодушие первых дней войны мгновенно уступило место озабоченности после того, как Красная Армия столкнулась с препятствиями в начале войны с Финляндией осенью 1939 г. Пламенные революционные лозунги сменились странными выкладками типа: «Действия Красной Армии тоже вносят вклад в мировую революцию». Вместо роли ледокола, прокладывающего дорогу мировой революции, перед Красной Армией ставилась задача «примирить Финляндию с Правительством Советского Союза»{48}.
Суворов поднялся на волне возмущения, характеризующего ныне отношение российских историков к событиям 1939 г. Но их негодование порождено соображениями морального порядка и направлено на секретные протоколы, вызвавшие раздел и захват Польши и оккупацию Прибалтийских стран{49}. Сталин воспользовался предоставленной войной возможностью расширить, как он считал, долгосрочные национальные интересы Советского Союза. По существу они были направлены на отведение Советскому Союзу роли великой европейской державы после пересмотра Версальского договора и возмещение обид, накопленных российской дипломатией со времен Крымской войны. Моральное осуждение не принимает во внимание трезвое наблюдение, сделанное Тедди Улдриксом, ведущим специалистом по советской внешней политике, что «Кремль проводил дипломатический курс, не согласующийся ни с моралью, ни с идеологией. Политика Москвы, как и политика демократических государств, не отличалась ни чистотой и благородством, ни дьявольским коварством»{50}.