К 1926 г. чиновники Форин Оффис признали «сильного, сурового, молчаливого» Сталина бесспорным лидером коммунистической партии. «Неудивительно, — замечали они, — что поражение фанатичной большевистской оппозиции означает внешнюю политику, использующую "внутренние ресурсы"»{21}. Контраст между заявлением Троцкого при его назначении первым народным комиссаром иностранных дел, что его задачей будет «выпустить несколько революционных прокламаций, а затем прикрыть лавочку»{22}, и впечатлениями британского Форин Оффис отражает перемены, произошедшие в советской внешней политике за первое послереволюционное десятилетие. Первоначальная уверенность, что международные отношения и официальное признание несущественны в мире, сотрясаемом революцией, сменилась, начиная с конца 1921 г. и особенно после 1924 г., трезвым осознанием необходимости достичь modus vivendi{23} в отношениях с внешним миром. Коминтерн также пытался совместить свою идеологическую линию с национальными интересами. В начале 1924 г. его V Конгресс неохотно признал наступление «эры стабилизации капитализма» и заявил о переориентации действий коммунистических партий и народных фронтов на защиту России{24}. Опыт этих лет показал, что вряд ли можно сохранять двойственность, не нарушая национальные интересы России. Желание Сталина скорее вести умеренную дипломатию, чем поощрять идеологическое рвение, выразилось в замене Г.Чичерина на посту наркома иностранных дел М.Литвиновым, представителем западной ориентации в Наркоминделе, официально — в 1928 г., фактически — двумя годами раньше. Несмотря на разницу в складе характера, темпераменте и социальном происхождении, и Литвинов, и Сталин исповедовали благоразумный и прагматичный подход к иностранным делам{25}.
Ряд дипломатических и идеологических просчетов в конце первого десятилетия существования Советского государства потребовал срочной смены приоритетов. Надежды на безусловную поддержку мирового пролетариата рухнули. С виду Коминтерн был настроен по-боевому, объявляя конец периода стабилизации капитализма и возрождение революционной ситуации на Западе. Тактика единого фронта была оставлена и заменена воинственным лозунгом «класс против класса». Однако после полной советизации ненадежного коммунистического движения в Европе Коминтерн 30-х гг. уже не походил на Коминтерн в первые десять лет своего существования. К 1941 г. он окончательно «потерял хватку» и был отстранен от каких-либо практических дел, хотя формальный роспуск последовал только в 1943 г.
Тем не менее, наследие имперского соперничества, обогащенное коммунистическим опытом, порождало взаимные подозрения, перечеркивающие любые признаки сближения в начале 20-х гг. Эти подозрения — главный фактор, определявший постепенную, но неуклонную дестабилизацию в 30-е гг. и события, приведшие к войне. Форсированная индустриализация и коллективизация были направлены на выжимание с помощью грубой силы экономических ресурсов, которые не могли быть получены в результате нормальных торговых отношений с Западом. Учитывая реалии капиталистического окружения и боязнь новой интервенции, защита от внешней угрозы становилась необходимой предпосылкой для построения «социализма в одной стране». Еще до прихода Гитлера к власти Советский Союз старался заключить соглашения о взаимопомощи со своими ближайшими соседями, а после 1931 г. эти усилия получили новый импульс.
Историческая память коротка. В свете неожиданного превращения Советского Союза в сверхдержаву после Второй мировой войны, возможно, почти забыто, что вплоть до начала войны страх перед новой капиталистической интервенцией доминировал в мыслях Сталина и его армии. Новая советская военная доктрина, разрабатывавшаяся с 1928 г., скорее отмечала наличие множества врагов, угрожающих Советскому Союзу, чем выражала экспансионистские устремления. Не ожидая войны империалистических государств между собой, боялись крестового похода против русской революции. До 1927 г., из-за слабости Красной Армии и в надежде достичь modus vivendi с Западом, считалось, что с помощью европейских рабочих удастся удерживать западные правительства от войны с Советским Союзом. Однако к 1927 г. революционные перспективы уменьшились, и задача предотвращения угрозы была поставлена перед Красной Армией{26}. Вся политика «коллективной безопасности» последовательно, лишь с незначительными тактическими отклонениями, строилась на признании потенциальной опасности, исходящей от капиталистического лагеря в целом, будь то фашистская Германия или западные демократии. Взяв на вооружение политику баланса сил, столь чуждую марксистской теории, запрещавшей объединяться с одним капиталистом против другого, Сталин сосредоточил усилия на защите революции путем сотрудничества со странами Запада.
Заключение пакта Молотова — Риббентропа о ненападении 23 августа 1939 г. означало изменение расстановки сил, но не общих целей сталинской внешней политики. То же относится и к секретным протоколам, подписанным месяц спустя, которые разграничивали сферы влияния Советского Союза и Германии. Мотивы подписания пакта становятся ясны, как только мы точно определим временной отрезок, на котором произошло обращение Сталина в сторону Германии. Полемика вокруг толкования смысла пакта охватывает два противоположных полюса и широкий спектр мнений между ними. На одном полюсе интерпретация, согласно которой Советский Союз проводил неоспоримо благородную политику создания всеевропейского щита коллективной безопасности от нацистской агрессии. Неудачу объясняют не недостатком искренних усилий Советов, а «примиренчеством», неспособностью западных демократий дать отпор гитлеровской агрессии. По мнению ученых этой школы, русские не рассматривали всерьез выбор в пользу Германии до конца августа 1939 г., когда они поняли, что Запад не откажется от примиренческих настроений, а Гитлер уже приступил к оккупации Польши.
На противоположном полюсе — заявления, что коллективная безопасность от агрессии никогда не была истинной целью Кремля, а лишь фасадом, за которым Сталин в течение всего десятилетия домогался агрессивного альянса с не желавшим этого Гитлером. Данная интерпретация подчеркивает идеологические предпосылки советской внешней политики. Такие историки, как Роберт Таккер и, совсем недавно, Суворов, утверждают, что еще в 1927 г. Сталин решил вбить клин между капиталистическими государствами и втравить их в разрушительную империалистическую войну между собой, из которой Советский Союз вышел бы невредимым и достаточно сильным, чтобы расширить свою территорию на всех рубежах. Для того чтобы спровоцировать эту войну, Сталин облегчил Гитлеру приход к власти, старательно направляя политику Коминтерна и германской коммунистической партии по самоубийственному курсу и препятствуя их возможному союзу с социал-демократами. Нацистско-советский пакт, согласно этой точке зрения, всегда подразумевался в планах Сталина, тогда как «коллективная безопасность» лишь маскировала его истинные замыслы от Запада. Суворов старается приписать Сталину постоянную агрессивную политику в сговоре с Германией начиная с Рапалльского договора 1922 г{27}.
Весьма соблазнительно отнести сдвиг в советской политике на счет разочарования в Западе после Мюнхенской конференции в сентябре 1938 г. Исключение Советов из конференции и карт-бланш, данный Гитлеру в Чехословакии, как будто подтвердили глубоко укоренившиеся подозрения, что британский и французский премьер-министры, Чемберлен и Даладье, решили отвести от себя германскую опасность, поощряя гитлеровскую экспансию на восток. Однако такая интерпретация не учитывает тот факт, что, несмотря на тяжелый удар, нанесенный коллективной безопасности, Сталин не считал последствия Мюнхена необратимыми. Более того, у него не было альтернативного плана действий, пока Гитлер ставил на дальнейшее покорение Запада.