— К чему? — теряла терпение Любовь Яковлевна. — В конце концов, я — автор, и никакие трагедии мне не нужны!
— Поздно! — демонически смеялась очевидная Мельпомена. — Более ты не властвуешь над текстом! Обстоятельства раскрутились, персонажи ожили и сами решают свою судьбу… вот, посмотри…
Тут же перед Любовью Яковлевной появилась картинка до того смутная, что разглядывать ее надобно было в лорнет, а потом в принесенную мужем с работы сильную оптическую трубку…
…Какие-то люди, перемазанные с ног до головы глиною и едва освещаемые слабым отсветом фонаря, копошились в подземелье, набивая и передавая на поверхность огромные тяжелые мешки. До ушей Любови Яковлевны донеслось грязное ругательство, у самого лица пробежала безобразная хвостатая крыса…
Отчаянно завизжав и раскидывая листки с неудавшейся главою, молодая писательница вскочила с места.
— Да сколько же можно! — с негодованием закричала она. — Опять мерзости! Ты не ведаешь, что творишь! Более ты мне не нужна! Как-нибудь справлюсь без посторонней помощи! — Опрометчиво распахнув окно, Любовь Яковлевна ткнула пальцем в заоблачные выси. — Немедленно оставь меня!
— Как знаешь… — Стоявшая за спинкой кресла Муза сняла с крючка божественную накидку из тонко выделанного золотого руна и набросила ее поверх белой шелковой туники. — Как знаешь, — повторила она, выпрастывая крылья из широких спинных отверстий. — Без работы я не останусь. Меня Маркевич приглашал. Фаддей Булгарин домогается. Иван Сергеевич ждет не дождется…
Перехватив поудобней лиру, Мельпомена взобралась на подоконник, послюнила палец и выставила его наружу. Определив направление ветра, она разбежалась и, с грохотом оттолкнувшись от прогнувшегося карниза, тяжеловато взмыла в небеса. Сделавши разминочный круг над Эртелевым и покачав на прощание крыльями, Муза устремилась в сторону Шестилавочной улицы.
— К Тургеневу полетела, — отметила Любовь Яковлевна, подставляя ладонь под кружившееся в воздухе пышное белое перо. — Вертихвостка…
Продрогнув от ноябрьского промозглого воздуха, хозяйка дома затворила двойные добротные рамы.
Прохаживаясь взад-вперед по кабинету-спальне, зябко кутаясь в шаль и раскуривая на ходу тонкую дамскую папиросу, Любовь Яковлевна собрала разбросанные листки и перечитала последние строки. Глубоко в душе она сожалела о произошедшем и даже корила себя за несдержанность.
Как-то теперь справится она с прихотливой фабулой и своенравными непредсказуемыми персонажами?!
21
Вторая половина ноября, известно, редко обходится без происшествий. Некто, возвращаясь под хмельком, отморозил вполне греко-римский нос, бывший до того единственной реальной его гордостью, иной вывихнул не оскудевавшую прежде руку, не проходит дня без газетного сообщения об имяреке, сломавшем при падении перст указующий, случается и попросту бесовщина — пропадают люди начисто, вместе с потрохами. В самом петербургском воздухе — стылом, вихрящем, с колючей, секущей лицо поземкой — уже недвусмысленный намек, откровенная угроза, захолаживающее душу предостережение. Обмотанный с головою шарфами, в прабабкином бахромчатом пледе поверх задубевшего фризового пальтеца, отчаянно дрыгая рукою, не могущей удержать раздувшегося пляшущего зонтика, оскальзываясь и чертыхаясь, торопится благопорядочный обыватель достичь спасительного убежища — будь то тихая семейная заводь или беспорядочное питейное заведение. Там, угревшийся и разомлелый, расплющивши нос о запотевшее стекло, с рюмкою водки и гречневым пирогом в руке и за щекою, вглядывается он в погодное непотребство, ощущая пронзительно всю малость свою и незначительность перед обстоятельствами… «О-хо-хо! Чтой-то будет… чтой-то станется…»
Не слишком подверженная общему настрою, на сей раз и Любовь Яковлевна ощущала смутное томление духа, излишнюю расслабленность, некую незаполненность внутри себя и шаткость мысли.
В простом коленкоровом платье по шести гривен за аршин она механически расхаживала по кабинету, проводя пальцем по корешкам книг, останавливаясь в выступе эркера, устремляла наружу невидящий взгляд, вслушивалась в завывания ветра и вдруг, передернув плечами, мучительно, с повизгом зевала, шла к кровати в надежде донести до нее кратковременный приступ сонливости, грузно падала спиною поперек атласного покрывала, перекатывалась на бок и живот, свешивала до пола руки и бессмысленно водила пальцем по ковру. Обессилев окончательно, молодая женщина звонила Дуняше, приказывала раздеть себя и наполнить ванну.
Горячая вода с душистой шелестящей пеной послушно расступалась перед подрагивающим пышным телом, нежно обнимая его. Поддавшись ощущениям, Любовь Яковлевна неосознанно упиралась в дно ванны попеременно согнутыми локтями и пятками — раскачиваясь, она приподымала живот и любовалась его белизной и округлостью. Присутствовавшая при сем Дуняша, уловив ритм, вкладывала барыне в рот ложечку толченого с имбирем сахару либо зажженную тонкую папиросу.
Наступившей затем кратковременной взбодренности доставало, чтобы спуститься в комнаты, поцеловать игравшего с многочисленными пистолетами сына, выругать лакея Прошу и отдать распоряжение кухарке приготовить к обеду крупно порезанной солонины, непременно стушеною капустой, каперцами и стручковой фасолью. Едва ли не тут же забирала Любовь Яковлевну очевидная вялость, распространявшаяся по телу от ног к голове. Тяжело опираясь на перила, уже отрешенная от дел, хозяйка дома медленно подымалась к себе, шаркая разношенными шлепанцами, механически расхаживала по кабинету, трогала книги и, остановившись в самом эркере, невидяще смотрела наружу, на Эртелев, где выл ветер и бесновалась непогода.
В непричесанной, клонящейся долу очаровательной женской головке трудно возникали одиночные разрозненные мысли, никак не желавшие обрести хоть какую-то стройность и сцепиться между собою.
«Роман… — медленно проплывало внутри у Любови Яковлевны. — Тургенев… прекрасный прямоносый незнакомец… макаки… резинка панталон и этот всепроникающий мокрый язык… пропавший дневник… убийство Черказьянова…»
Багровая, с пылу с жару, лоснящаяся кухарка водружала на центр стола фарфоровое блюдо под выпуклою крышкой и, сняв оную, являла изумленной хозяйке запеченную в тесте медвежью лапу, обложенную скворчащей гусиной печенкой, вывернутыми куриными желудками, золотистым картофелем-фри, изобильным укропом, петрушкой и лесною ягодой.
— Кажется… — наливаясь праведным гневом, с благородной патетикой вопрошала обманутая в ожиданиях хозяйка, — кажется, я велела приготовить к обеду солонину с каперцами!..
— Так… ить… то ж третьего дня было, — удивлялась баба, — подчистую скушать изволили, а на сегодня всенепременно лапу требовали…
«В самом деле, — вспоминала Любовь Яковлевна, обгладывая сочный медвежий сустав, — как это я запамятовала…»
Отяжелев от обильной мясной пищи, молодая женщина шла к себе в кабинет, расхаживала по нему, роняя на пол подвернувшиеся под руку книги, остановившись у окна, смотрела, как треплет ветер редких прохожих, впадала в оцепенение и вдруг, очнувшись от пущенной в стекло снеговой картечи, встряхивала головою и, словно чужие, читала внутри себя далекие разрозненные мысли.
«Кривые деревья»… — перечислял писательнице кто-то. — «Глухонемой Герасим… молодые люди с бомбами и пистолетами… испорченная девочка Крупских… государь с морганатической супругой… страшный, будто бы торгующий квасом, мужик под окнами… в конце концов, ее муж Игорь Игоревич Стечкин…»
Этот человек, бесцветный, обособленный, не игравший в ее жизни никакой заметной роли (она часто вообще забывала о его существовании), в последнее время неузнаваемо переменился, обрел плоть, налился до ноздрей какой-то распиравшей его одержимостью. Потрясая костистыми кулаками, он позволял себе громко топать в доме, что-то выкрикивал — это выглядело возмутительно, и Любовь Яковлевна неоднократно вынуждаема была посылать к нему Дуняшу с требованием немедленно прекратить.