В эту минуту на палубу спустился Симоун.
— А, мое почтение, дон Басилио, — сказал он покровительственно. — Едем на каникулы? А этот юноша — ваш земляк?
Басилио представил Исагани и объяснил, что живут они по соседству. Исагани был из деревни, находившейся на противоположном берегу залива.
Симоун так пристально рассматривал Исагани, что тот с досадой повернулся и вызывающе глянул ему в лицо.
— А что представляет собой ваша провинция? — спросил Симоун у Басилио.
— Как, вы ее не знаете?
— Откуда мне, черт возьми, знать ее, если я ни разу в ней не бывал? Мне говорили, народ там бедный и драгоценностей не покупает.
— Мы не покупаем драгоценностей, потому что в них не нуждаемся, — отрезал Исагани, в ком заговорила гордость за свой край.
На бледных губах Симоуна мелькнула усмешка.
— Не сердитесь, юноша, я не хотел сказать ничего обидного. Просто я слышал, что почти все приходы этой провинции отданы священникам-индейцам[25], и я сказал себе: монахи всех орденов мечтают получить приход, а францисканцы, так те не брезгуют даже самыми бедными, и если монахи уступают приходы священникам из местных, значит, там и в глаза не видывали королевского профиля[26]. Полноте, господа, пойдемте лучше, выпьем по кружке пива за процветание вашей провинции.
Юноши, поблагодарив, сказали, что пива не пьют.
— И напрасно, — с явной досадой заметил Симоун. — Пиво — штука полезная, нынче утром отец Каморра при мне заявил, что жители этих краев вялы и апатичны оттого, что слишком много пьют воды.
Исагани, который ростом был лишь чуть ниже ювелира, распрямил плечи.
— Так скажите отцу Каморре, — поспешил вмешаться Басилио, исподтишка толкая Исагани локтем, — скажите ему, что, если бы сам он пил воду вместо вина и пива, было бы куда лучше, люди перестали бы о нем судачить…
— И еще скажите ему, — прибавил Исагани, не обращая внимания на толчки, — что вода приятна и легко пьется, но она же разбавляет вино и пиво и гасит огонь, что, нагреваясь, она обращается в пар, что грозный океан тоже вода. И что некогда она уничтожила человечество и потрясла мир до самых оснований!
Симоун вскинул голову; глаза его были скрыты синими очками, но выражение лица говорило, что он изумлен.
— Славный ответ! — сказал он. — Но боюсь, отец Каморра высмеет меня и спросит, когда же эта вода превратится в пар или станет океаном. Он ведь человек недоверчивый и большой шутник.
— Когда пламя разогреет ее, когда маленькие ручейки, что ныне текут разрозненные по ущельям, сольются, гонимые роком, в один поток и заполнят пропасть, которую вырыли люди, — отвечал Исагани.
— Не слушайте вы его, сеньор Симоун, — сказал Басилио шутливым тоном. Лучше прочтите отцу Каморре стихи моего приятеля Исагани:
— Утопия, утопия! — сухо сказал Симоун. — Такую машину еще надо изобрести… а пока я пойду пить пиво.
И, не простившись, он оставил двух друзей.
— Послушай-ка, что с тобой сегодня? Что это ты так воинственно настроен? — спросил Басилио.
— Да так, сам не знаю. Этот человек внушает мне отвращение, чуть ли не страх.
— Я все толкал тебя локтем. Разве ты не знаешь, что его называют «Черномазый кардинал»?
— «Черномазый кардинал»?
— Или «Черное преосвященство», если угодно.
— Не понимаю!
— У Ришелье был советник-капуцин, которого прозвали «Серое преосвященство», а этот состоит при генерале…
— Неужели?
— Так я слышал от одного человека. За глаза он всегда говорит о ювелире дурное, а в глаза льстит.
— Симоун тоже бывает у капитана Тьяго?
— С первого дня своего приезда, и я уверен, что кое-кто, ожидая наследства, считает его своим соперником…
— Думаю, этот ювелир тоже едет к генералу по поводу Академии испанского языка.
Подошел слуга и сказал Исагани, что его зовет дядя.
На корме среди прочих пассажиров сидел на скамье священник и любовался живописными берегами. Когда он вошел на палубу, ему поспешили уступить место, мужчины, проходя мимо, снимали шляпы, а картежники не посмели поставить свой столик слишком близко к нему. Священник этот говорил мало, не курил, не напускал на себя важности; он, видимо, не чуждался общества простых людей и отвечал на их приветствия с изысканной учтивостью, показывая, что очень польщен и благодарен за внимание. Несмотря на преклонный возраст и почти совсем седые волосы, он был еще крепок и сидел очень прямо, с высоко поднятой головой, но в его позе не было и тени надменности. Среди других священников-индейцев, — в то время, впрочем, немногочисленных, служивших викариями или временно замещавших приходских пастырей, — он выделялся уверенной, строгой осанкой, полной достоинства и сознания святости своего сана. С первого взгляда на него можно было определить, что это человек другого поколения, другого времени, когда лучшие из молодых людей не боялись унизить себя, приняв духовный сан, когда священники-тагалы обращались к монахам любого ордена как равные к равным, когда в это сословие, еще чуждое низкой угодливости, входили свободные люди, а не рабы, люди, способные мыслить, а не покорные исполнители. В чертах его скорбного задумчивого лица светилось спокойствие души, умудренной науками и размышлением, а возможно, и личными страданиями. Этот священник был отец Флорентино, дядюшка Исагани; историю его жизни можно рассказать в немногих словах.
Родился он в Маниле в богатой, уважаемой семье и, отличаясь в молодости приятной наружностью и способностями, готовился к блестящей светской карьере. К духовному сану он не чувствовал никакого влечения; однако мать, исполняя обет, заставила сына, после долгого его сопротивления и бурных споров, поступить в семинарию.
Мать была в большой дружбе с архиепископом, обладала железной волей и осталась непреклонной, как всякая женщина, убежденная, что исполняет волю господа. Напрасно юный Флорентино отбивался, напрасно умолял, напрасно говорил, что влюблен, и ссорился с родителями: он должен был стать священником и стал им. Архиепископ рукоположил его в священники, первая месса прошла чрезвычайно торжественно, пиршество после нее длилось три дня. И мать умерла спокойная и умиротворенная, завещав сыну все свое состояние.
В этой борьбе Флорентино была нанесена рана, которая так никогда и не зажила: за несколько недель до первой мессы страстно любимая им девушка вышла с отчаяния замуж за первого встречного. Удар сломил Флорентино навсегда, он утратил душевную бодрость, жизнь стала невыносимым бременем. Но несчастная любовь даже больше, чем природная добродетель и уважение к своему сану, помогла ему избежать пороков, в каких погрязают филиппинские монахи и священники. По долгу своему он посвятил себя прихожанам, по склонности — естественным наукам.
Когда разразились события семьдесят второго года[27], отец Флорентино побоялся, что его приход, один из самых богатых, привлечет к себе внимание; превыше всего ценя спокойствие, он сложил с себя обязанности приходского пастыря и поселился как частное лицо в наследственном имении на берегу океана. Там он усыновил своего племянника Исагани, — по словам злопыхателей, собственного сына, прижитого с бывшей невестой, после того как она овдовела, а по мнению людей более доброжелательных и осведомленных, незаконного сына одной из его манильских племянниц.
25
Духовные приходы находились в руках испанских монахов, которые в качестве приходских священников фактически обладали всеми функциями светской администрации. Стремясь к личному обогащению, монахи беззастенчиво эксплуатировали местное население. С начала XIX в. местное духовенство стало активно бороться за получение приходов. Но им доставались обычно места приходских священников лишь в самых бедных приходах, в экономически отсталых, малозаселенных районах архипелага.
26
На испанских монетах (песо) чеканили королевский профиль.
27
Речь идет об антиколониальном восстании 1872 г., поднятого рабочими и солдатами оружейного арсенала в гор. Кавит (адм. центр провинции Кавите) в ответ на усиление налогового гнета. События в Кавите содействовали росту антиколониальных настроений в различных слоях филиппинского общества, в том числе среди местной интеллигенции и духовенства.