— На, подкрепись шейкой, дружище! — сказал сосед, протягивая оратору куриную шейку.
— Предо мной, господа, в тарелке некое блюдо, сокровищница народа, ставшего ныне всеобщим посмешищем и притчей во языцех, и я вижу, как в эту тарелку алчно погружают ложки самые ненасытные обжоры западных стран земного шара… — И он указал палочками на Сандоваля, воевавшего со строптивым куриным крылышком.
— И восточных также! — отпарировал Сандоваль, указывая ложкой на всех, кто сидел за столами.
— Не перебивайте!
— Прошу слова!
— Прошу патис! — добавил Исагани.
— Пускай несут лумпию!
Все потребовали лумпию, и Тадео уселся, очень довольный своей находчивостью.
Блюдо, посвященное отцу Ирене, оказалось не слишком вкусным, и Сандоваль беспощадно заявил:
— Снаружи блестит от жира, а внутри свинство! Пусть несут третье блюдо, паштет из монахов!
Но паштет был еще не готов — слышалось шипенье масла на сковороде. Передышкой воспользовались, чтобы выпить и послушать речь Пексона.
Насилу сдерживая смех, Пексон с важным видом перекрестился, встал со стула и, передразнивая знаменитого в то время августинского проповедника, забормотал, словно произносил проповедь:
— «Si tripa plen laudat Deum, tripa famelica laudabit fratres» — сиречь, ежели сытое брюхо славит господа, то голодное брюхо восславит монахов. Слова сии возвестил дон Кустодио устами Бен-Саиба: газета «Глас единения», статья вторая, глупость сто пятьдесят шестая.
Любезные братья во Христе!
Нечистое дыхание зла веет над зелеными берегами Монахоландии, в просторечии Филиппинским архипелагом именуемой! Что ни день, слышатся призывы к бунту, подстрекательские речи супротив почтенной, преосвященной, в проповедях отменной орденской братии, ей же ни от кого нет ни помощи, ни защиты. Так позвольте мне, о братья, превратиться на миг в странствующего рыцаря и выступить в защиту слабых сих святых орденов, кои нас воспитали и еще раз подтвердили тем истинность суждения, вытекающего из предпосылки «сытое брюхо славит господа», — сиречь, «голодное брюхо восславит монахов».
— Браво, браво!
— Послушай, — серьезно сказал Исагани, — говори о монахах что хочешь, только не задевай одного из них.
Развеселившийся Сандоваль принялся напевать:
— Внимайте, о братья! Оглянитесь на золотые дни своего детства, окиньте взглядом настоящее и вопросите себя о будущем. Что вы видите? Монахов, монахов и еще раз монахов! Монах вас крестит, совершает конфирмацию, с любовным усердием печется о вас в школе; монах выслушивает первые ваши тайны, дает вам вкусить от плоти господа, выводит на жизненный путь; монахи — ваши первые и последние наставники. Не кто иной, как монах, склоняет сердца ваших невест к мольбам вашим; монах венчает вас, он же отправляет вас в путешествие по островам, дабы вы переменили климат и развлеклись. Он присутствует при вашей кончине, и даже на эшафоте вы встретите монаха, который с молитвой и слезами проводит вас в последний путь, и не бойтесь, он не покинет вас, покуда не убедится, что вы повешены как следует. Но милосердие его на сем не кончается. Когда вы умрете, он позаботится о пышных похоронах: тело ваше выставят в церкви, вас отпоют и избавят тем самым от мук чистилища. И лишь тогда монах оставит вас, когда будет уверен, что вручил вас господу очищенным от грехов уже здесь, на земле, с помощью мирских кар, пыток и унижений. Сии знатоки учения Христова, которое затворяет врата райские пред богачами, сии новые наши спасители, истинные слуги распятого, всячески изощряются, стремясь облегчить вашу душу от грехов, иначе говоря, от деньжат, и отправляют ваши монетки далеко-далеко, туда, где обитают проклятые богом китайцы и протестанты, дабы обезвредить, очистить, оздоровить воздух сего края, так что мы, при всем желании, не находим здесь и реала на погибель душе нашей!
Итак, ежели существование монахов необходимо для нашего блага, ежели повсюду, куда ни сунься, встретишь холеную руку, жаждущую поцелуев, от коих злополучный отросток, красующийся на нашем лице, с каждым днем все больше сплющивается, — зачем же мы не хотим лелеять их и откармливать, зачем безрассудно требуем их изгнания? Подумайте, какая пустота незаполнимая образуется без них в нашем обществе! Сии неутомимые труженики улучшают нашу расу, умножают население; они объединяют нас, разрозненных завистью и недоверием, в единый пучок, стянутый столь туго, что и локтем не пошевелишь! Уберите монаха, господа, и здание Филиппин, лишившись опоры его мощных плеч и волосатых ног, пошатнется, жизнь станет унылой, ее не будут оглашать веселые возгласы монаха, шутника и балагура, исчезнут книжечки и проповеди, от коих лопаешься со смеху, не будет комического контраста великих притязаний и ничтожных мозгов, окончится забавное представление по мотивам новелл Боккаччо и сказок Лафонтена! А что будут делать наши женщины без четок и ладанок? Еще начнут копить деньги и станут алчными и злыми! Ни месс, ни новен, ни шествий! Негде сыграть в пангинги, скоротать досуг! Придется бедняжкам посвятить себя домашнему очагу, и они еще начнут требовать от нас, вместо книжек о чудесах, других сочинений, коих тут не достать. Уберите монаха, и — прощай, доблесть! Гражданские добродетели станут достоянием черни. Уберите монаха, не будет и индейца: ведь монах — это бог, а индеец — слово; монах — скульптор, индеец — статуя; всем, что у нас есть, всеми нашими мыслями и делами мы обязаны монаху, его терпению, его трудам, его трехвековым упорным стараниям изменить форму, данную нам Природой. А если исчезнут на Филиппинах монахи и индейцы, что будет делать тогда бедное правительство, оставшись с одними китайцами?
— Будет есть паштет из раков! — ответил Исагани, которому уже наскучила речь Пексона.
— Да и мы тоже! Хватит речей!
Но так как китаец все не приносил паштета, один из студентов встал и пошел в глубину залы, к балкону, с которого открывался вид на реку. Минуту спустя он вернулся, таинственно подмигивая.
— За нами следят, я сейчас видел любимчика отца Сибилы!
— Неужели? — вскочив с места, воскликнул Исагани.
— Сиди, сиди! Заметив меня, он тут же скрылся.
Студент подошел к окну взглянуть на площадь. Затем поманил рукой товарищей. Они увидели, как из панситерии вышел юноша, огляделся кругом и вместе с каким-то незнакомым человеком сел в экипаж, поджидавший у тротуара. Экипаж принадлежал Симоуну.
— Ах, черт! — воскликнул Макараиг. — Слуге вице-ректора оказывает услуги повелитель генерала!
XXVI
Прокламации
Басилио поднялся чуть свет, чтобы пораньше прийти в больницу. Распорядок дня был ясен: навестить больных, затем сходить в университет, выяснить кое-что касательно получения диплома и, наконец, поговорить с Макараигом, не ссудит ли он ему на расходы, неизбежные в таких случаях. Почти все свои сбережения Басилио истратил на то, чтобы вызволить Хулию и приобрести для нее и дедушки хоть какое-нибудь жилье; просить же у капитана Тьяго он не решался, — как бы тот не подумал, что Басилио хочет получить задаток в счет наследства, о котором непрестанно твердил благодетель.
Погруженный в свои думы, Басилио не заметил, что навстречу ему то и дело попадаются студенты, возвращающиеся из города, словно занятия отменены, тем более не обратил он внимания на их озабоченные лица, на то, что они вполголоса переговариваются и таинственно переглядываются. И когда у подъезда университета святого Иоанна Божьего товарищи спросили его, не слышал ли он о заговоре, Басилио так и похолодел: он вспомнил о задуманном Симоуном мятеже, который сорвался, вероятно, из-за таинственной болезни ювелира. Внутри у него будто что-то оборвалось, но, изобразив на лице недоумение, он спросил безразличным голосом: