— Еще бы! — горько усмехнулся Исагани. — Об этом богаче все тревожатся! А когда солдаты возвращаются из военных экспедиций раненые и больные, их даже никто не навестит.
И он начал размышлять об этих экспедициях, об участи солдат и о борьбе жителей островов против ига чужестранцев[154]. Что ж, одна смерть стоит другой! Солдаты, исполняя долг, умирают как герои, но разве не герои те, кто гибнет, защищая свои очаги.
«Как удивительна судьба иных народов! — говорил он себе. — Из-за того, что мореплаватель причалит именно к их берегу, они утрачивают свободу, оказываются в подчинении, в рабстве не только у этого мореплавателя и его потомков, но и у всех его соотечественников, и не на одно поколение, а навсегда! Какое странное понятие о справедливости! После этого, пожалуй, признаешь за человеком право уничтожать всякого незваного пришельца, как самое опасное чудовище, извергнутое морской пучиной!»
А ведь эти островитяне, думал он, против которых ведет войну Испания, виновны лишь тем, что слабы. Причаливали мореплаватели и к другим краям, но, убедившись, что народы там сильны, даже и не пытались притязать на господство. Пускай эти островитяне слабы, невежественны, все равно их борьба вызывала в нем восхищение. Имена их вождей, которых газеты называли не иначе как трусами и предателями, были для него овеяны славой. Да, эти люди погибали славной смертью у стен своих игрушечных укреплений, еще более славной, чем смерть троянцев: ведь они не похищали на Филиппинах Прекрасной Елены. Пылкое воображение поэта рисовало ему юношей-островитян, которые были героями в глазах своих невест, и он, отчаявшийся влюбленный, завидовал им: они могли хотя бы умереть как герои. И он восклицал:
— Ах, и я бы хотел так умереть, отдать жизнь за свое отечество, защищая его от вторжения чужестранцев. Бездыханный, я бы лежал на прибрежном утесе, как верный страж, и имя мое прославилось бы на Филиппинах!
Он вспомнил недавний конфликт с немцами[155] и пожалел, что все уладилось. Он с радостью пошел бы на смерть под испано-филиппинским стягом, но не покорился бы иноземцу.
Ведь несмотря ни на что, думал он, нас с Испанией объединяют прочные узы — история, религия, язык…
Да, язык, язык! Он саркастически усмехнулся: нынче вечером состоится банкет в панситерии — поминки по Академии испанского языка.
«Увы, — вздохнул он, — если либералы в Испании похожи на наших, то вскоре приверженцев матери-родины[156] можно будет перечесть по пальцам!»
Сумерки сгущались, и на душе у Исагани тоже становилось все мрачнее — он уже не надеялся увидеть Паулиту. Гуляющие расходились с Набережной и шли на улицу Лунета, откуда прохладный вечерний ветерок доносил обрывки мелодий. Матросы на военном корабле, стоявшем в устье реки на якоре, убирали на ночь снасти; легко, как пауки, они сновали по канатам вверх и вниз. На судах один за другим загорались огоньки, будто глаза живых существ; от песчаной полосы берега, где, как говорят поэт:
подымался легкий туман и, пронизанный лучами полной луны, повисал таинственной полупрозрачной пеленой…
Но вот вдали послышался шум, Исагани обернулся, сердце его отчаянно забилось. К берегу подъезжал экипаж, запряженный парой белых лошадей, которых он узнал бы среди сотен тысяч других. В экипаже сидели Паулита, донья Викторина и подруга Паулиты, та, что была с ней накануне в театре.
От волнения юноша не мог двинуться с места, но Паулита, не дожидаясь его, с легкостью сильфиды соскочила на землю и одарила Исагани нежной, примирительной улыбкой. Исагани тоже улыбнулся, и вмиг все черные мысли, терзавшие его, рассеялись, как дым. Снова просветлело небо, радостно зашумел ветерок, расцвели цветы в придорожной траве. К несчастью, тут была донья Викторина, она бесцеремонно завладела юношей и принялась выспрашивать у него о доне Тибурсио. Ведь Исагани обещал ей разыскать сбежавшего супруга с помощью знакомых студентов.
— Пока еще никому из них не удалось что-либо узнать, — отвечал Исагани, и это была сущая правда: кто мог догадаться, что дон Тибурсио скрывается как раз в доме его дядюшки, почтенного отца Флорентино!
— Если найдете его, то передайте, — негодовала донья Викторина, — что я призову гражданскую гвардию. Живым или мертвым, а мне его доставят… Не ждать же мне десять лет, чтобы выйти замуж!
Исагани с испугом уставился на нее: донья Викторина задумала второй раз выйти замуж? Кто же этот несчастный?
— Как вам нравится Хуанито Пелаэс? — неожиданно спросила она.
— Хуанито?..
Исагани не сразу нашелся, что ответить. Его так и подмывало выложить ей все дурное, что он знал о Пелаэсе, но природное благородство взяло верх, и он отозвался о Хуанито вполне дружелюбно именно потому, что тот был его соперником. Донья Викторина, сияя от удовольствия, принялась расхваливать этого необыкновенного юношу и уже собиралась поверить Исагани тайну своего сердца, но тут подбежала подруга Паулиты и сообщила, что Паулита уронила свой веер на камни у берега. Было ли это сделано с умыслом или случайно, мы не знаем, но под этим предлогом Исагани смог покинуть старуху и уединиться с Паулитой. Впрочем, разнежившаяся донья Викторина уже смотрела сквозь пальцы на ухаживания Исагани, надеясь, что он поможет ей заполучить Хуанито.
Паулита, поблагодарив юношу за веер, сделала ловкий ход: прикинулась обиженной, недовольной и лукаво намекнула, что удивлена, видя его здесь в то время, когда все пошли на Лунету, даже французские актрисы…
— Вы назначили мне свидание. Как же я мог не прийти?
— Однако вчера вечером вы даже не заметили меня в театре. Я все время наблюдала за вами, а вы не сводили глаз с этих девиц cochers…
Роли переменились: Исагани собирался требовать объяснений, а теперь надо было самому оправдываться, и, когда Паулита наконец его простила, он счел себя счастливейшим из смертных. Ему еще пришлось благодарить девушку за то, что она явилась в театр: это тетушка ее заставила, и решилась она пойти только затем, чтобы увидеть его, Исагани. А Хуанито Пелаэса она терпеть не может!
— В него тетушка ведь влюблена! — звонко рассмеялась Паулита.
Оба развеселились, как дети, представив себе Хуанито супругом доньи Викторины, — ну, чем не пара? Мешало только одно: дон Тибурсио-то был еще жив. И Исагани открыл возлюбленной тайну его убежища, взяв с нее обещание никому об этом не рассказывать. Паулита охотно пообещала, но про себя решила, что подруге скажет обязательно.
Вспомнив о доне Тибурсио, Исагани завел речь о своем родном селении, которое приютилось среди лесов и рощ на берегу океана, неумолчно шумящего у высоких скал.
Когда Исагани заговорил об этом глухом уголке, глаза его засверкали радостью, на щеках проступил румянец, голос зазвенел от волнения; пылкая фантазия поэта подсказывала ему самые нежные, самые страстные слова — то было настоящее любовное признание.
— Ах! — вырвалось у него. — Там, среди моих гор, я чувствую себя свободным, свободным, как ветер, как солнечный свет, который неудержимо разливается по вселенной! Я променял бы все города, все дворцы на этот уголок Филиппин; лишь там, вдали от людей, можно познать истинную свободу! Там, наедине с природой, с ее тайнами и бесконечностью, наедине с лесом и морем, я мыслю, говорю и действую, как свободный человек, сбросивший с себя иго тирании!
Такая любовь к родному краю была для Паулиты внове — она привыкла слышать о своем отечестве только дурное, а нередко и сама участвовала в подобных разговорах.
154
Речь идет об экспедициях, предпринимавшихся испанцами для завоевания южных независимых районов архипелага, населенных мусульманскими племенами («моро»).
155
Очевидно, имеется в виду один из таможенных конфликтов, имевших место в 70–80-х годах XIX в. из-за несоблюдения Германией таможенных правил при торговле на Филиппинах.
156
Мать-родина — обычное название метрополии (Испании) на Филиппинах.