Изменить стиль страницы

Ах, бедная, бедная «дама приятная во всех отношениях», как горько и безудержно принялась она тут плакать, может быть как никогда прежде за всю свою жизнь. Слёзы ея не на шутку встревожили «просто приятную даму» предположившую поначалу, что вызваны они жалостью к оставшемуся без бороды Ноздрёву.

— Полно вам так расстраиваться из—за этого вертопраха. Ему ведь совсем не впервой «получать на орехи». Ну вырвали бороду, ну и ничего! Новая вырастет! — принялась она успокаивать «приятную во всех отношениях даму», разве что не гладила ту по голове, но Анна Григорьевна, не желая успокаиваться, рыдала пуще прежнего.

— Где он?! — только и могла, что произнесть она трясущимися губами, — где он?!

— Ноздрёв? Да где же ему быть? Дома у себя, на квартире. Небось крутит амуры со своею якобы родственницею. Я, признаться, только вы душа моя, Анна Григорьевна, поймите меня правильно, заглянула совершенно случайно вчера вечером к нему в окошко, и увидала там такое, что просто «орёр» да и только. Не решаюсь даже и произнесть каковую я там застала сцену, — сказала «просто приятная дама».

— Не Ноздрёв, не Ноздрёв, — плача проговорила «дама приятная во всех отношениях», — Чичиков, Чичиков где?!

— Ах, наш прелестник? Так разве я вам не сказала? Он уже уехал. Обделал какие надобно дела, да и укатил восвояси. А в городе, почитай, что и не появлялся, да и кому охота, посудите сами, после такового сраму. Наверное, обиделся, и тут его, безусловно, можно понять. Говорят, что прожил у Манилова с неделю, а теперь уж и уехал, — отвечала «просто приятная дама».

Тут рыдания разразились с новою силою – подушка была уж мокра.

— Вот видите, душечка, Анна Григорьевна, как однако я была права в отношении вас, когда говорила, что вы с вашими нервами можете не вынести сей новости. Однако может быть послать за доктором? Ведь, не приведи Господь, эдак можно себя и до горячки довесть, — сказала Софья Ивановна.

— Не надо доктора, — силясь удержать льющиеся слёзы и залпом выпивая стакан воды, действительно пришедшийся кстати, отозвалась Анна Григорьевна, — это я по супругу так, вспомнилось кое—что из прошедшего...

— Ну и ладно, коли так, — сказала «просто приятная дама», — тогда я поехала, а то глядите, уж и солнце село, а мне ещё надобно и к Прасковье Федоровне заехать. Признаться и к ней я давненько не наведывалась, — и с этими словами она покинула «приятную во всех отношениях даму» растворившись во глубине тёмной улицы вместе со своею грохочущею по камням коляскою, на которую глухим лаем отзывались цепные псы, сидящие по дворам.

Нынче она увозила из этого, покрытого серой пылью, дома ещё одну новость вдобавок ко всем имеющимся у нея новостям, новость, которою она не преминет поделиться и с Прасковьей Федоровной, и с Аделаидой Матвеевной, и с Настасьей Ивановной, и прочая, и прочая потому, что эдак можно продолжать до бесконечности. Новость, заключавшуюся в том, что у Анны Григорьевны наместо ея Глаши завёлся молодой и развязанный лакей в панталонах в облипку. Просто «орёр, орёр, орёр»!

О мир прелестных наших дам, как заманчив ты для той половины человеческого роду, что прозвана была кем—то – «сильною», как влечёшь ты и манишь к себе некими неразгаданными своими тайнами, сколько в тебе поэтического трепета, нежности и любви, как согреваешь ты душу и пленяешь сердца — немудрёный мир земных наших женщин.

«Дама же приятная во всех отношениях» так и не сумела успокоить расстроеныя свои нервы до самого вечера. Уже отойдя ко сну и лёжа в постеле она всё ещё продолжала лить слёзы, попискивая в притиснутый ко рту кулачок. Право слово, жаль её, господа!

И даже когда вертлявый Еропка принялся, словно кот, скрестись у дверей ея спальни, а затем тенью, на цыпочках, прошмыгнул через комнату, она, кинувши в него подушку, прошипела:

— Пошёл вон, дурак! — и снова принялась плакать ещё горше прежнего.

Но потом, ослабевши от слёз, стала она погружаться в сон, который, наверное, должен был излечить ея нервы. Ей стало казаться, что беда и горе, наполнившие ея жизнь, вдруг закончились, обойдя её стороною и не тревожа более уж ея души, и она, словно бы услыхала прекрасную песенку, зазвучавшую в явившихся к ней сновидениях. Кто—то невидимый пел тонким и чистым, как серебряный колокольчик голосом:

«Две горлицы покажут

Тебе мой хладный прах.

Воркуя, томно скажут,

Что она умерла во слезах»…

Вот теперь уж, наверное, всё, господа. Более уж нечего рассказывать мне о славном городе NN и его обитателях. И город сей, верно, исчезнет из жизни Павла Ивановича навсегда. Вспомнит ли он когда—нибудь про сей город? Скорее, что нет! Хотя кто знает, может быть и защемит сердце его обидою, либо волнением, случайно смутившим душу нашего героя на мгновение – не берусь судить. Но вот город сей будет хранить память о Павле Ивановиче вечно. И не один лишь он, а и вся губерния. Да что там губерния! Вся Россия будет помнить о нём вовек! Ибо, и это я знаю наверное, нет и не будет уже никогда на Руси книги более русской, нежели та, что пишется ныне моею рукою. Пишется вот уже сто девяносто пятый год.

ГЛАВА 7

И всё же, господа, что бы там не мерещилось мне в сумрачных моих фантазиях, какие бы тёмные мысли не навевала бы меланхолия, порожденная дурною погодою, либо плохо варящим обед желудком, а всякий пришедший в сию юдоль земную для чего—нибудь да бывает рождён. И не только тот счастливец и избранник судьбы, что срывая маски и обнажая нравы вершит переворот в мыслях и чаяниях своих современников, либо открывает новую науку, способную облагодетельствовать целое человечество, но и тот, что сидит сиднем весь свой век в каких—нибудь «Чумазых выселках», либо совсем уж в каком—нибудь «Гнилозадовске», точно гвоздями к месту приколоченный, и тот бывает нужен для того, чтобы и там не замирала бы жизнь, чтобы тлел хотя бы огонёчек ея, который, придёт ему время, и он на что—нибудь сгодится.

Тем—то, наверное, и хороша жизнь, друзья мои, что от неё редко знаешь чего ожидать. Сегодня она течёт мимо суровым и безразличным потоком, точно и не замечая твоей оттёртой к ея обочине судьбы, а завтра вдруг и словно бы без причины повернётся к тебе сияющим своим ликом, подхватит, закружит, замелькает пред тобою сменою событий и впечатлений, понесёт куда—то в неведомые и невиданные тобою доселе дали в которых дожидают тебя солнце, счастье, радость, любовь… И без этих внезапных ея поворотов и вовсе невозможно было бы жить на свете, господа. Потому как, в ином случае, жизнь наша, вся без остатка проходила словно бы в глухой и тёмной каморе, отделённой и от мира, и от общества, которое, увы, увы, столь необходимо человеку, что сие просто удивительно. Ведь и самый мрачный мизантроп, самый чёрный ненавистник рода человеческого и тот нуждается в обществе, хотя бы и для того, чтобы было ему на кого изливать свои желчь, злобу и обиду, а иначе одно только и останется сему бедняку – уткнувшись носом в стену тихо помирать в углу, чего ему, на самом деле, вряд ли хочется.

Но, благодарение Богу, герой наш был не таков, тем более что вся нынешняя его жизнь только и слагалась из мелькания пред взором его всевозможных мест, лиц, видов, селений городов и городишков, что поджидали его чуть ли не за каждым извивом и поворотом тех дорог, которыми он уже успел пройти. Дорог, на которых надеялся обресть он исполнение заветных своих желаний и тех радости, счастья, покоя и любви о которых уж было нами говорено выше.

Солнце, перевалившее за полуденную черту, проливало тёплый и ласковый свой свет на пустынную дорогу, пересекавшую безграничную, словно бы от края и до края развернувшуюся долину, терявшуюся где—то, словно бы в поседевшей от солнечного марева дали. Трактир одинокий и чёрный, непонятно откуда тут взявшийся, может быть и заброшенный в сей безлюдный угол за какие—нибудь грехи, вздымал покатый свой горб над обочиною, заслоняя им яркое синее небо. За покосившимся его забором стояла хорошо уж знакомая всем нам щегольская коляска Павла Ивановича, под которой свернувшись калачиком на брошенном на землю армяке спал Селифан, а Петрушка в ожидании барина сидевший в тени у крыльца, коротал время, лузгая семечки и сплевывая шелуху себе под ноги.