Боль, та, что ранее была в горле, опустилась уж нынче вниз и словно бы сковала ему рёбры тугою железною цепью. Дышать Павлу Ивановичу становилось всё труднее и труднее, а сердце колотилось в груди с такою неистовою и болезненною силою, что казалось, ещё немного и оно, разорвавшись, разлетится на сотни и сотни мелких клочков и осколков. Жар его сделался ещё сильнее и комната точно бы поплыла от этого жара, как плывет и тает свеча под силою сжигающего ея пламени. Знакомые предметы уж принялись менять свои очертания, уж меж ними зашевелились какие—то тени, какие—то рожи принялись, выглядывая из углов и словно бы махая мохнатыми своими лапами, манить куда—то лежавшего в поту на постеле Павла Ивановича.
Нетвёрдою рукою нащупавши стоявший у изголовья кровати кувшин с холодною водою, стал он лить воду на своё лицо, на голову, стремясь прогнать нестерпимый сей жар. Подушка, и без того мокрая от поту, напиталась тут холодною водою точно губка, но сие казалось Павлу Ивановичу приятным. Выливши на себя остатки воды, он огляделся кругом. Комната вновь была на месте и рожи, только что пугавшие и манившие его, исчезнули, точно бы попрятавшись по углам в лежавшей там тени. Но на место их явилась та самая баба в синей запаске. Она стояла у постели Павла Ивановича и пытливо вглядываясь в его лицо, слушала хриплое его дыхание, с трудом рвавшееся из скованной невыносимой болью груди.
«Ждёт, — подумал Чичиков, — ждёт!»
Он попытался было попросить её послать за священником, но язык уж более не повиновался ему. Казалось, что наместо языка кто—то вложил ему в уста кусок сухого жаркого камня, отчего с губ его сорвалось нечто, более напоминавшее мычание, нежели членораздельную речь. Сие развеселило бесовскую бабу, потому что она хихикнула коротким смешком, словно бы хрюкнувши в притиснутый ко рту круглый кулак. После чего уж без церемоний принялась шарить под кроватью у Павла Ивановича, и в самое короткое время, кряхтя и отдуваясь, вытащила на середину комнаты некогда белый его чемодан.
Чемодан заскрипел под её пальцами истёртыми своими ремнями, глухо щёлкнул потемневшим от времени замком и, предательски распахнувшись, вывалил пред бесовскою бабою содержимое своего нутра – сто тугих пачек сторублёвых ассигнаций, перетянутых цветною лентою.
«Ах ты, дрянная баба! Получай же! — подумал Чичиков, и выпроставши из—под одеяла руку с зажатым в ней пистолетом, выстрелил не глядя в направлении мешковатой фигуры, чувствуя как дёрнуло отдачею ослабевшее его плечо.
Толи пуля и впрямь задела гадкую сию подметальщицу, толи неожиданная эта атака перепугала бабу чуть не до смерти, но она, истошно завопивши, побежала из нумера мимо спящих в «людской» мертвецким сном Петрушки и Селифана, верно позабывшим и о себе, и о больном своем барине.
«Неужто и вправду закончилось всё? Однако же, как же нелепо и как жаль...», — подумал Чичиков.
Перевалясь через край кровати повалился он на пол и из последних сил поднявшись на ноги, отправился ко двери. Каждый его шаг сопровождаем был новыми хрипами, рвущимися сквозь простуженное его горло. Дважды повернувши ключ в замочной скважине и надежно оградивши себя от могущих повториться новых посягательств, он повалился на пол рядом с разверстым своим чемоданом и принялся кидать пачки ассигнаций в открытое жерло непогасшей ещё печи.
«Не сохранить, не переслать! Слишком уж мало времени осталось! То есть вовсе не осталось!..», — думал он, обречённо глядя на то, как огонь, поначалу нерешительно, а затем, словно бы распробовавши угощение и найдя его замечательно вкусным, с жадным урчанием набросился на него, загудевши в печной трубе гулко и протяжно.
«Вот и всё, — снова подумал Чичиков, бросая в жаркое пламя пачку за пачкой, — окончилось всё! Как же глупо окончилось! Прошла жизнь!..»
Глядя на эту стремительно превращавшуюся в пепел бумагу, он ощутил вдруг странную, пришедшую откуда—то со сторон, и словно бы посланную ему мысль:
«Что же это сгорает нынче в чёрной чугунной печи, подумай—ка, Павел Иванович? Цель ли, счастье всей твоей жизни, или же то сама жизнь твоя превращается в пепел и золу? Либо же это горит обычная бумага, покрытая цветными узорами и завитками? Подумай—ка, Павел Иванович, подумай!»
Он попытался было дать ответ на сей вопрос, но не сумел, потому как почувствовал то, насколько страшным может быть сей ответ. И без того он уже знал, что умирает. Умирает нежданно—негаданно, без священника, не успевши ни причаститься, ни получить отпущения грехов, ни подготовиться к тому страшному, что дожидало его впереди, для того чтобы чтобы встретить смерть, как оно и подобает православному.
Тут принялся он было шарить взглядом по стенам, в надежде отыскать хотя бы какой образок, но не увидел его и это напугало его ещё более. Комната сызнова словно бы поплыла и заструилась пред его глазами. Вновь знакомые и обыденные предметы потекли извилистыми линиями и повалясь навзничь Павел Иванович, точно бы нечаянно, точно бы ненароком, ухватил краем тускнеющего уж глаза пришпиленную к засаленным обоям, засиженную мухами литографию с изображением государя—императора на ней. Государь тоже будто бы увидал Чичикова нарисованными своими глазами, потому что взгляд его сделался вдруг полным жалости и сострадания к лежавшему пред ним на полу беспомощному человеку.
«Вот ведь она судьба, — подумал Чичиков, слабея, — ведь тоже родился когда—то мальчик, как и я. Только он родился – царь, а я… Кто знает, что тому причиною? Эх, кабы довелось ещё раз родиться! Кабы ещё раз!»
Тут слЁзы потекли у него из глаз, боль отступила и наместо неЁ в груди, у сердца, возникло сладкое, томительное чувство. Государь—император склонился над ним и положивши прохладную свою ладонь ему на лоб, проговорил спокойным и тихим голосом:
— Все будет хорошо, Павлуша, всё будет хорошо! — сказал император.
И вправду ему сделалось вдруг хорошо. Хорошо настолько, что всё, всё; весь тот мир, что знал он и в котором страстно стремился укорениться, устроиться, дабы прожить в нём получше и послаще, показался вдруг пустым и безразличным ему. И всё, что казалось ему прежде важным, необходимым, без чего невозможно было бы и прожить и минуты, тоже показались ему нестоящим ничего! Ничего! Теперь он это знал наверное. И словно бы последним отзвуком прошедшей даром жизни, словно бы острой искрою прошило его жалостью к чему—то, что так и не сбылось в его судьбе, но и эта искра рассеялась огоньками, рассыпавшись парою фраз:
«Кабы ещё раз… Кабы ещё раз…»
Тут снова возникнул пред ним образ Государя—императора. Государь стоял словно бы несколько поодаль. Во всём его облике было столько царственного, но это—то и рассмешило Павла Ивановича без меры.
«О, Господи! Он даже и представить себе не может того, насколько же он засижен мухами!», — подумал Чичиков.
Ему сделалось отчего—то жаль императора, но в то же время в душу его снизошла такая лёгкая и свободная радость, каковой он не испытывал никогда за всю прежнюю свою жизнь.
Комната и всё бывшее в ней уплыла тут от Павла Ивановича и непроглядная тьма опустилась на него. Но это была ещё не смерть, это было лишь её предвестие, потому что Чичиков ещё был здесь, ещё ощущал эту темноту.
И вдруг, в чёрном декабрьском небе, спустившимся к Павлу Ивановичу, вспыхнула нежданно сияющими своими огнями зимняя радуга, и где—то на самой её середине, на той излучине, что служит ей вершиною, увидал он, ещё за мгновение до того бывший Чичиковым Павлом Ивановичем, чудную и уносящуюся от него тройку небесных коней. Гривы им трепал горный ветер и звёзды летели им навстречу.
«Догоню, — подумал он, бросаясь вослед за уносившейся тройкой, дабы продолжить бесконечный свой бег, — обязательно догоню!..»
Догнал ли, не знаем, не берёмся судить, как и не знаем, куда увело его это развернувшееся в поднебесье сияние и что стало с тем, кто столько лет был с нами рядом, кого звали мы Палом Ивановичем и кого любили безмерною и бескорыстною любовью, не глядя на все его каверзы и проделки. Горько мне в сей час, господа, и никто и никогда не сможет и вообразить того, насколько же горько мне.