Дальняя дорога, равно как и связанное с нею путешествие, по мнению многих должна быть обязательно наполнена увлекательными, а может быть даже и романическими событиями. Да и я не один день, проведший в пути, склонен считать путешествие наилучшим из времяпрепровождений, выключая, конечно же, сочинительство. Хотя спроси кто нынче у Павла Ивановича его мнения, вряд ли бы тот сумел ответить что—нибудь вразумительное. Потому как он с нетерпением ожидал окончания этого равного Одиссее пути, ожидал с тем же нетерпеливым чувством, с коим узник дожидается заветного скрыпа, закрывшихся за его спиною тюремных ворот.
День, коего искал он с таковым неистощимым терпением, был уже рядом, был уж близок. Уж вот—вот как должны были распахнуться над неугомонною головою нашего героя небесные закрома, из которых полетят, посыплются на него наместо Божеской милости бумажки ассигнаций и банковских билетов. Вот почему ему вовсе было не до тех сантиментов, на которые столь горазды мы – сочинители. И тем не менее, на том долгом пути, что проделал он возвращаясь из Сибири, с ним всё же приключилась одна весьма поучительная встреча, произошедшая где—то на окраине некого городишки и оставившая в душе Павла Ивановича заметный след.
Случилось же сие приключение тем самым манером, каковым обычно и случаются подобные происшествия, начинаясь с самого сущего пустяка, глядя на который по прошествии времени видишь, однако, что то был вовсе и не пустяк, а замешалась тут толи нечистая сила, толи перст Судьбы, хотя, признаться, порою и бывает трудно сказать, чем же одно отличается от другого.
Так было и тут; велел Чичиков Селифану остановиться перед какою—то мелочною лавчонкою, ничем, признаться, не отличавшейся ото всех прочих мелочных лавчонок, что держит на Руси люд известного покрою и пошибу. К коему относятся и неумелые да нерадивые купцы, крестьяне, сумевшие разжиться какою—то деньгою, разорившиеся вконец мелкопоместные дворянчики, верно и позабывшие о своём дворянстве и, словно бы само собою, перекочевавшие в какое—то иное, непонятное никому сословие, да и просто городские обыватели.
Зашедши в лавку, в коей царил полумрак, настоянный на густом духе чеснока, огуречного рассола и мыла, что горкою лежало на полке, Чичиков проследовал к прилавку, за которым, распластавши обширные свои груди, спала, похрапывая, довольно молодая ещё баба, как надобно думать и бывшая владелицею замечательного сего заведения. Постучавши костяшками пальцев своих о конторку, Чичиков произнёс нараспев:
— Просыпайся, милая, а не то весь товар свой проспишь!
На что встрепенувшаяся лавочница, выворотивши зевотою с несколькими уж выкрошившимися зубами рот и поведя с хрустом могучими плечами, воззрившись на Чичикова, ещё не вполне отошедшим ото сна взглядом, спросила:
— Чего изволите, сударь?..
Спросила с таковою ленью и безразличием в голосе, точно хотела сказать: «А шёл бы ты отсюда подобру—поздорову, наместо того чтобы мешаться под ногами!».
Павел Иванович назвал приведшую его в сей уголок потребу, на что лавочница отвечала:
— Обождите маленько, сударь, — и потому как нужной вещицы в лавке не оказалось, она обернувшись к тёмной, ведущей куда—то во глубину помещения двери, принялась выкликать кого—то.
— Эй ты, дурень, ну—ка, поди сюды, скотина ты эдакая! Слышь, кому говорю, поди, сюды, ежели не хочешь отведать сызнова палки!
На эти ёе восклицания из—за тёмной двери послышались какие—то шорохи, поскрыпывания да позвякивания, и в растворившуюся дверь прошла некая фигура – сгорбленная и заросшая седым волосом, длинными космами свисавшего с её головы. Фигура сия облачена была в дранный испещрённый заплатами армяк, наброшенный чуть ли не на голое тело. На ногах же у ней, и сие показалось Чичикову более чем удивительным, надеты были цепи на манер арестантских, звеневшие при каждом шаге.
Что—то показалось Павлу Ивановичу весьма знакомым в облике этого, столь неожиданно появившегося в лавке, существа. И спина горбатая, обтянутая сказанным уж армяком, и взгляд жалобный и в тоже время цепкий, мелькающий из под седых клочковатых бровей, и руки сухие, точно птичьи лапы, оплетённые жилами и словно бы постоянно что—то ищущие.
«Батюшки светы! Да никак это Плюшкин?!», — подумал Павел Иванович и пристальнее вглядевшись в заросшую физиогномию сам себе и ответил:
«Да, именно, что Плюшкин! Вот, стало быть, куда его недобрыми ветрами занесло!»
Это и вправду был Плюшкин, старый наш знакомец, что по словам Манилова, будто бы раскаявшись в своей скаредности и сребролюбии, отписавши всё своё имение наследникам, пустился в путь по Руси—матушке, посещая монастыри и иные святые места, дабы подобным подвигом очистить душу от мирской скверны.
Однако, как явствовало из нынешнего, истинное его положение довольно далеко отстояло от той замечательной картины, что рисовало некогда воображение Манилова, коей потчевал он в своё время и Павла Ивановича.
— Что же это он у тебя на цепи сидит, ровно собака? — спросил Чичиков у лавочницы, не подавая, однако ,виду, что может быть знаком с несчастным, уж отправившимся в кладовую за нужною Павлу Ивановичу безделицею.
— Да как же, батюшка, без цепи—то? Ведь не ровен час, сбежит, а мне тогда ответ держать перед полицеймейстером. Ведь он, как есть, вор! Не глядите, что с виду хилый, а у купца Какушкина цельную подводу с репою свёз со двора. Впрягся наместо коня и поволок, так что только у главного тракту и споймали, — отвечала лавочница, весьма подробно и правдиво пересказавши ту историю, что приключилась с Плюшкиным.
— Вот ежели бы кто уплатил за него пятьсот целковых, его, стало быть, и отпустили бы под залог. Только толку, я вам скажу, в том никакого нету. Потому как тут же чего—нибудь сопрёт сызнова, и сызнова же и попадётся. Уж кажись и наказан, и кажный день его от меня обратно в острог забирают, ан нет, засунет себе под армяк то одно, то другое, так что иной раз и не углядишь, — посетовала лавочница.
Тут в лавке вновь раздался звон цепей и Плюшкин, с горящею свечою в дрожащей руке, появился из кладовой, сказавши, что не нашёл нужного Чичикову предмета, кажется то были сапожные щётки. Лавочница тут же накинулась на него с бранью, стукнувши довольно сильно по горбатой спине, так что разве не гул пошёл по лавке. Но Плюшкин, точно бы не слыша брани и не чуя побоев, уставился на Павла Ивановича водянистыми своими глазами.
— Батюшка, спаситель мой! — проговорил он хриплым, срывающимся на слезу голосом. – Это вы! Это вы! Я вас признал, голубчика! Ангела, посланного мне Господом! Батюшка, заберите меня отсюда, я не могу тут! Я гибну! Уж мне недолго осталось, не хочу подыхать, как собака на протухлой соломе! Хочу, чтобы кровать была настоящая и простыня, и всё прочее, как положено! — плача говорил Плюшкин, и свеча тряслась и мигала в тонкой старческой его руке.
— Так, стало быть, судырь, вы его знакомый? — спросила лавочница и, увидавши, как вспыхнуло краскою и пошло пятнами лицо у Павла Ивановича, кивнувши головою, сказала. — Ага, так и есть: знакомец!
И тут же сменивши прежний свой тон на ласково примирительный и вторя Плюшкину, которого минутою назад бранила самою чёрною бранью, принялась уговаривать Чичикова «выкупить» старичка, расхваливая того на все лады, словно тот был ещё какой товар, завалявшийся в её лавке. Однако Чичиков состроивши во чертах чела своего выражение каменное, охладил ея пыл, заявивши, что никогда не имел счастья быть знакомым с посаженным на цепь Плюшкиным, а посему никого ни спасать, ни выкупать не намерен.
— На то у вас должны иметься настоящие знакомые, а не вымышленные, да к тому же ещё и родственники! Вот к ним и обращайтесь! — сказал Чичиков, вознамерившись покинуть лавку.
На что Плюшкин, зарыдавши в голос, юркими семенящими шажками оббежал вкруг прилавка и бросившись на пол лавки обвил сапоги Павла Ивановича костлявыми своими руками, в коих обнаружилась немалая сила, вследствие чего Чичиков не сумел сдвинуться с места, чему был удивлён.