Изменить стиль страницы

— А Сиротка, кто он?

— В Совете, — зло отмахнулся Титушко.

— Заглавный куда пошлют, — подсказал Харитон. — Бедулев настоящая фамиль его. Бедулев Егор.

— Слыхал я про такого. Умнов говорил о нем тоже не совсем хорошо.

— Не мудрено. Яков-то ничего мужик: и поговорит, и расскажет, а Егор, тот нет. Все сверху. Батя мой, может, и в зажитке был, а я при чем? Я совсем было отошел от бати, жить наново хотел: пойдем, собрались мы с Дуней, в колхоз. А пришел я, он рта не дал раскрыть: неси в артель хозяйство. А какое у меня хозяйство. Кто его мне дал. Вот, говорю, мое хозяйство — руки. И Яков также: нельзя-де тебе к нам — духом кулацким развал станешь вносить, заразу, значит. А ты, спрашиваю, много в артель-то принес?

— А что за хозяйство у твоего папаши? — Баландин уперся ладонями в колени, прикрыл глаза светлым ресничным навесом и стал выцеливать что-то на реке. Думал. Сучил ногами.

— Хозяйство, товарищ Баландин, сказать строго, и не то чтобы размашистое, но в росте. Сезонные руки брали в наем. Было. А коренное тягло — те же скотники некопытные, сказывал уж: я с сестренкой да племянница, Мария. А теперь все в развале: батя скончался, я в шатунах, Машку вот Титушко свел со двора. В жены взял.

— Сеяли много?

— Надельные десятины да еще арендовали к ним. Теперь машины остались, постройки — все отдам, только бы с земли не уйти. Мы с землей только и способные. Город поглядел — пусть в нем кто другой живет. Всякому свое опять же.

Баландин крыл в прищуре раздумчивую тягость, предчувствуя, что нелегко будет ему разобраться в новых деревенских завязях. Развеивал глубинную тревогу набросным разговором.

— А ты как? — спросил он Титушка.

— Я Харитошку давно знаю, этот и в артели чужое ись не станет.

— Я имею в виду, как сам?

— Благословил господь, товарищ Баландин. Я на монастырском куске взрос. А там святые отцы таких нахлебников учили двум ремеслам — молитве да черной работе. В молитве души своей не стяжал. Коли споемся с женой Марьей, так там и останусь. В Устойном. Только бы распорядителев в артель потолковей, господи прости.

Баландин поерзал ногами по толоке, обратился к Харитону:

— А где и что поделывает ваш красный партизан, кстати, мой однополчанин?

— Их, партизан, двое у нас. Который же?

— Струев. Влас Игнатьевич.

— Зимогор, по-нашему. Умственно живет дядя Влас. Чужого не запашет, и свое плохо не лежит. Кормится возле надела. Три сына с ним. Старший — в отца, тихий — работник. По глазам в армию забракован. А те мальцы, на свиньях мастаки ездить, — Харитон простодушно рассмеялся.

— Что ж он, Влас-то Игнатьевич, не принимает участия в общественной жизни? В Совете, например?

— С точностью не скажу, а на мой взгляд, ежели мужик умело крестьянствует, зачем ему участвовать?

— Ну-ну, — неопределенно обронил Баландин и подобрался: — А не пора ли, ребятушки, побудку играть Спиридону. Гляди, так завечереет.

Титушко обулся и, притопнув каблуками, пошел будить Спирьку. Тот сразу поднялся. Шало оглядев берег, избушку, незнакомых людей и ничего не поняв, принялся запихивать за опушку штанов подол рубахи. Харитон вынес из караулки ведро с теплой застойной водой и стал лить ему в скрюченные ладони. Кожа на руках, лице и шее Спирьки так продубела и засалилась, что вода скатывалась с нее до единой капельки. Так и не промочил он складок и морщин, слежавшихся вокруг глаз.

— Сюдой плесни, — попросил он, выставляя ногу, и только теперь Харитон заметил, что носки сапог его были проношены, и пальцы торчали наружу. — Жмут во взъеме — сну нету. Который начальник-то?

— Эвон, с портфелью. Закатает он тебя куда Макар телят не гонял, — посулил Титушко и прикрикнул: — Живой ногой лодку.

— Чего егозишь, чать, не пожар, — флегматично возразил Спирька, но тут же ушел к реке и скоро привел из тальниковой протоки большую лодку-долбленку и также ловко перевез путников на другой, отодвинутый водою берег. Снесло их всего сажен на триста, и Спирька важничал от своей исправной работы. Легко замахал веслом, выправляя лодку обратно против стрежня.

— Спасибо, Спиря, — ласково крикнул Титушко и ласково плюнул: — Тьфу, душина от него по всей реке.

К дороге по чапыжнику выбрались с трудом. Промочили ноги. Забрызгались.

Лес был холоден, потому что в заводях и зарослях еще лежал снег. В низинных местах и вовсе знобило. Тут грязь на дороге схватывалась студнем, хрупала под каблуком. Небо над лесом вздымалось светлое, отрешенное и грозилось белым утренником. На болотных гарях, с чахлым сухостойником, вязко пахло проснувшимся багульником, и обвесился сережками, зажелтел пташьим пухом ивняк. Ближе к Мурзе на отмягшие, круглый год не замерзающие бочаги прилетела болотная совка и громко хлопала крыльями где-то совсем рядом. Филин разбойным уханьем потревожил вечер хмурого ворона — черная птица, сонной тенью перелетая дорогу, заскрипела, будто отворяли ворота на ржавых навесах.

Баландин огрузнел для пешего шага и отставал от молодых, а разговаривать совсем не разговаривал с ними, потому что был занят своими мыслями, плотно обступившими его. «Наша ошибка, и винить тут некого, — признавался он сам себе и уяснял уже понятое им: — Забыли мы, на местах особенно, ленинский наказ во всяком деле опираться на массы. Не донесли мы до землепашца слово пролетарской правды. Иначе и быть не могло. Все лучшие силы партии были брошены на борьбу с оппозицией, и судьба мужика оказалась в руках близоруких, недалеких, а иногда и враждебных нашему мнению людей, которые намастачились говорить пролетарскими лозунгами, опошляя их святую сущность. В иных местных Советах хозяйничают только кулаки; в иных, наоборот, одно батрачество, хотя ни те, ни другие не представляют большинства трудового крестьянства. А вот пассивность Власа Струева, красного партизана, воевавшего за Советскую власть, понять не могу. Почему он в стороне? Да как ни понимай, а рано ты, Влас, сложил оружие. С тебя, Влас Струев, я и начну. Я тебе намну бока, ты меня знать должен, а то отшился, и нитки в пазуху».

Мысль о том, что в Устойном есть свой надежный человек, приподняла настроение Баландина над сумятными и тревожными думами, и он поверил, что дело, с которым он идет в неспокойное село, будет иметь успех.

Харитон, шедший впереди с Титушком, остановился на обочине возле куста, постоял, сугорбясь, и Баландин, поровнявшись с ним, спросил, чтобы избавиться от своих однообразных и надоевших мыслей:

— Лесник-то Мокеич жив ли?

Харитон, застегиваясь, подобрал шаг к Баландину, отозвался не сразу и досадливо, потому что с приближением к Мурзе все больше нудился испуганным волнением, словно боялся чьего-то уличия.

— Что ж ему не жить. Не сеет, не пашет — знай живи.

Харитон стал набавлять шагу, но Баландин, намолчавшись за дорогу, вязался с разговором:

— Струева Власа, красного партизана, почему навеличиваете Зимогором?

— По деревне у всякого свое прозвище: Ошойда, Кукуй, Заугольники, Шаблыки есть. Нас, к примеру, Кадушкой кличут. А живут и просто страмные прозвища. Зимогор, сколь помню, все Зимогор. Может, по отцу. Куда проще, жил мужик впроголодь, каждую зиму горевал — вот и Зимогор.

— Нынче живет, говоришь, исправно?

— В люди не ходит. Да вы что все о нем да о нем?

— Да вот и о нем, потому как вместе Колчака по Сибири гнали.

— С тех пор и не виделись?

— Виделись. Я сам с Тобола, но в Устойном припадало бывать. Правда, в те поры деревня голодно билась, тихая была. Всяк по себе. Это теперь наша деревня зашевелилась, понимать себя начинает. Тут-то и надо насаждать в крестьянскую массу пролетарское сознание. Красному партизану теперь великий грех — замыкаться.

— Зимогора, Власа сказать, народ важит. Он, знамо, рассудительный.

Титушко первый вышел на прогалину и у темной стены леса разглядел избу лесника. Подождал Баландина с Харитоном.

— Будить станем Мокеича?

— Я мимо, — заявил Харитон. — По холодку только и шпарить.