— Ну, Машка, руки на тебя надо. Ах, руки.
— Да у тебя ай короткие?
Он не ответил, а поймал качавшуюся на шесте бадью и кинул в сруб. Журавль со скрипом поднял на хвосте связку кирпичей.
Выливая в корыто бадью, Аркадий нарочно заплеснул Машкины руки холодной водой. Она понимала его шутку, но взглядывала с непроходящей строгостью.
Аркадий, занятый по горло хозяйскими хлопотами, последнее время почти не замечал Машку, а она без всякого приглашения каждый день появлялась на дворе Оглоблиных, сама находила себе работу и запально гнала ее без отдыха. Бескорыстная мать Катерина, до слез понимавшая девку, баловала лишний раз ее куском и доброхотным словом:
— Усердная ты, Марея. Уж за тобой единой крошки не пропадет. Дай-то, господь, добра тебе всякого, — причитала мать Катерина, улавливая в горьком Машкином житье много близкого своему надорванному сердцу.
Машка за непривычное ласковое слово старалась в работе с особой охотой. Конопатила стены, убирала щепье, рядила столы для артельщиков и радовалась тому, что связаны отныне они с Аркадием одним делом. Она по-прежнему не доверяла Аркадию, желала ему всяческих накладов, а вчуже был он для нее неизреченно мил.
Выдернув из сруба очередную бадью, Аркадий опять хотел играючи облить Машку, но за спиной ее увидел высокого бритого мужчину, обутого не по-крестьянски, в ботинки, в высоком картузе, из-под которого темнели знакомые, но неузнаваемые глаза.
— Бог в помощь, — сказал мужик и снял картуз со стриженой головы.
У Машки вехоть выпала из рук. Беспамятная, оправила подол и, обернувшись, отступила к Аркадию, узнав Титушка.
Аркадий утаил свое замешательство, выплеснул воду в корыто, отпустил бадью.
— Здорово, Тит, — и буднично подал руку через корыто. — Без бороды ты, непривычно.
— Не своей волей, брат Аркаша. Для себя-то чужой сделался. Здравствуй, Марья.
— Руки у меня грязные, — сказала Машка и не подала руки: — Здравствуй.
— Не ждала, сказывают.
— Наскажут, не поскупятся.
— Может, не врут?
— Добрая молва лежит, худая бежит.
— А я вот вернулся.
— Всякому свое. Милости просим, — Машка слизнула с верхней губы горячую испарину.
— Не хотел, видит бог, да звать стало. Истинный Христос, ума решился, — сказал он повинно не столько Машке, сколько Аркадию.
— Сейчас стол для артельщиков соберем, не уходи, Титушко, — совсем оправившись, по-хозяйски пригласил Аркадий и пошел было навстречу матери Катерине, которая несла на лотке испеченные у соседей калачи.
— Мне, Аркаша, путь не указывает к твоему столу. — Титушко мягко поглядел на Аркадия, покрутил в руках картуз. — Всяко извиняй. А Марью со двора твоего возьму.
— Не держу.
Машку из жары бросило в озноб, по спине заизвивались холодные змейки — она не поверила, что Аркадий так просто отпускает ее: только и сказал «не держу».
— Пойдем, Мария. Не станем мешать людям, — сказал Титушко и надел картуз, приоткрыл в улыбке оскал крупных белых зубов.
— Ау меня ты спросил? Может, я не пойду от этого двора. Вот какой мой сказ, — Машка решительно убрала руки за спину, будто ее, как маленькую девчонку, собирались увести силой.
— Да я неволить не стану, чудачка ты, Марья, право. Мне посудить только.
— А и судить не об чем. Где шел, там и ступай.
— Мы с тобой, Марья, в законе и наговориться успеем. На-ко вот пока, — Титушко вынул из надорванного кармана сермяги сверточек в газете и сунул его за борт ее стеганки. Двигая бровями, пошел к Аркадию, который намеревался уйти и почему-то не уходил.
— Ты, Аркаша, не забыл ли, как я у тебя сестру твою, Дуню, отнял? На замойных глинах было.
— Титушко, милый, — Аркадий для искренности прижал ладони к груди, — да разве я держу ее. Забери заради Христа. А еще-то что?
— Слава богу, и ничего совсем, только знать охота, каким таким сладким куском ты прикормил мою бабу? Не пойму, слышь.
— Сладкий кусок, Титушко, про себя держим, а уж какой ей перепадает, спроси, — Аркадий кивнул на Машку: — Вот так, она лучше скажет.
— Да ты постой, не убегай, хоть и занятой ты. Давно опять не виделись, — Титушко вплотную подошел к Аркадию, высоко подхватил его под руку и едва не приподнял. Аркадий вмиг почувствовал себя легоньким, однако решительно освободился от опасной Титушковой руки и только после этого смог говорить:
— Ты под ручку того-этого… Вот так. А за науку на замойных глинах мы теперь квиты. Ша. Жаловаться пришел, так ведь не пожалею. А станешь вязаться, да еще с руками, как в прошлый раз, так знай, теперь Аркашка Оглоблин и тот, да не тот. Только пальцем тронь — пристрелю на месте. Это мне раз плюнуть. — И Аркадий в самом деле плюнул. Лицо у него вдруг слиняло, а синюшные губы лихорадочно затряслись, он подбирал их и не мог подобрать в злом ужиме. Титушко встревожился, даже отступил, едва не крестясь:
— Бог с тобой, что ты, что ты! Экой изломанный.
— Да уж вот какой есть. Слова мои незряшные, не оброни их. И вообще, Титушко, не божеское это дело, для тебя совсем греховное — делить баб. — Последний укор решительно подействовал на Титушка, что хорошо заметил Аркадий и опять обрел хозяйскую силу, с которой и развернулся к Машке: — А ты — чтобы и духу твоего тут на дворе не было. Слышишь?! — И зачем-то, словно от пыли, охлопнул ладони, пошел к дому, где на временных ступеньках уже толклись полоротые артельщики. С крыльца, совсем веселый, пригласил еще: — Не побрезгай, Титушко, заходь на стакашек.
Титушко вернулся к Машке, которая с прежним усердием гоняла по доскам мокрую вехоть, и по тому, как она прятала лицо свое в поднятом воротнике стеганки, можно было угадать, что она плакала. Сверточек лежал на углу колодезного сруба, а на газете остались следы ее мокрых пальцев. Хоть Машка была совсем рядом и можно было, встав на колени, обнять ее крутые ноги, прижаться лицом своим к ее животу, что прежде любил делать Титушко, однако в горячо выжданное он уже не верил и сделал самое доступное, — взяв сверточек, почувствовал на ладони мокрые пятнышки от ее пальцев. С этим и ушел со двора Оглоблиных.
У кадушкинских ворот встретил Любаву. Лицо у ней продолговатое, в живом спокойном румянце. Сама высокая, статная. Титушку обрадовалась, как светлому гостю.
— А ведь я опять к вам.
— Милости просим, Титушко. Проходи. Я вот за солью сбегаю, а дома Харитон, Дуняша. — И она вернулась к воротам, распахнула их перед гостем. — Рады мы тебе.
— Я вот еще, Любавушка, — Титушко замялся и сделал пустое движение рукой там, где была борода. — Я вот еще… Кланяться тебе заказывал Яков Назарыч. Он даже написать хотел, да ведь там не больно-то напишешь. А на словах велел, чтоб ты ждала как.
— Его, что ли? — улыбнулась Любава. — Ждала-то его, что ли?
— Да уж не меня же, — Титушко улыбнулся.
— Так вот и велел?
— Так и велел.
— Ой, уморил, Титушко. Начисто уморил. Ну да ступай — там, гляди, и самовар на столе. Поговорим ужо, как тут быть.
Отшутиться хотела Любава перед Титушковыми словами, а когда пошла от ворот, совсем засмеялась, да только тут же и спохватилась, что смеется-то от своего угаданного. «Да ведь я его вчера вспоминала, постылого, — испугалась Любава своей радости. — Как же он так, то на ум падет, то с поклоном… Навязчивый. Может, и сама не знаю к чему…»
К потребиловке прямо бы улицей пройти, так нет, пошла задами и сделала немыслимую околицу, а все не могла уложить свои мысли, потому что первый раз в жизни думала о себе взволнованно и напряженно, потому что пришло и ее время ожиданий и молитв.
XV
Много ли прошло времени, а неугляд и запустение били в глаза на каждом шагу. Однако Харитон, видя упущения в хозяйстве, радовался, надеясь отдаться ему и совсем заглушить свою душу на этой добровольной каторге. Его особенно тронули березовые заготовки, которые рубил отец и складывал под навесом на просушку. Тут были полудужья для тележных накладок, невыделанные тройчатые вилы, черенки для литовок, грабель и особо были подобраны слеги на оглобли. Все это надо было уж выстругать и просмолить до начала полевых работ. У борон не оказалось вальков. Лемеха у плугов надлежало нести в кузницу и оттягивать. Почти не было семян. Кто-то попортил сеялку. «Боже мой, боже мой, — негромко сокрушался Харитон. — Дел, дел — хоть спать не ложись, сказал бы батя. А с землей-то как?»