— Думаю, не придет, — сам пойду. В избу.
— Все руки обжалила. Что ж, право, крапива, как огонь. — Говоря это, она потянула корзину к себе и первый раз глянула на Харитона: какой-то он другой стал, нездешний, строго-худой, но свой, верный, такой, каким ждала.
— Это вот тебе, Дуня. — Он положил ей в руки ботинки, завернутые в белый платок. И, желая увидеть, как она отнесется к подарку, в ее руках стал развязывать узелок. — Нам, Дуня, поговорить бы… Я всю жизнь свою теперь к тебе примериваю.
— Что ты! Что ты! Не надо мне вовсе. Маманя и в дом не пустит.
— Ну погляди, погляди хоть. Что ж маманя…
— Задаривать будешь Ржанову Настю. Толстомясую-то. А я уж так как-нибудь. Убери вот.
Харитон отступил от Дуняши и решительно сказал:
— Возьми, говорю. Уж как поступишь на мои слова, твоя воля. А это тебе. Не возьмешь — сейчас в реке утоплю. Мне они без тебя малой крохи не стоят. А Настю при мне не поминай. Давай поговорим. Ты, если раздумала или неправду писала, скажи теперь. Я сейчас же котомку за спину, да только меня и видели. Нам с тобой все вырешить надо, а ты ровно маленькая какая, из первой ступени девчонка. Все еще глазам не верю, ты ли тут. И не знаю, как жить дальше. Родная земелька к себе манит. Ладно. Лучшего, Дуня, во всем свете нету, и навеки здесь останусь, знать бы, что с тобой вместе. Вот так я рассудил, и лучше никто не рассудит.
— Маманя, поди, уж хватилась, ищет меня. А я что ж…
Дуняша все еще неуверенно держала подарок, а Харитон совсем подступил к ней близко, начал гладить ее плечи, не имея слов. Дуняша чувствовала горячий и ласковый трепет его рук и, счастливо испуганная этим трепетом, заторопилась, оглядываясь на дорожку к дому:
— Я завтра на Вершний увал за березками для тына поеду. А в письмах правду всю писала…
Дуняша подхватила корзину и побежала ко двору. За конюшней порвала немного травы — с тем и во двор пришла. Ботинки спрятала на сеновале. Потом долго умывалась холодной колодезной водой и все никак не могла остудить горящих открытым огнем щек.
Ночь она спала плохо, а утром раным-рано собралась в березняк и взяла с собой ботинки, чтобы дорогой хорошенько разглядеть их.
V
Федот Федотыч на восьми лошадях привез из города новую четырехконную молотилку, и пленный австриец, прижившийся в Устойном, Франц Густавович, большой мастер и охотник до железа, собрал машину на кадушкинском гумне возле ветряка. Франц, с распушенными и всегда поднятыми усами, взялся за хорошую плату проработать на машине первый сезон. Федот Федотыч, чтобы задобрить ценного человека, половину выговоренной суммы заплатил ему впрок, и Франц старался, тем более что машина Аксайского завода душевно нравилась ему.
— Я у вас еще буду работать, вижу такую систему. Машина делает вам тшесть, Федот Федотыш, поднимает высоко русский хозяин. Но-о-о и еще, однако, — Франц громко захохотал, обеими руками взбадривая усы. — Вы имеете мотшность, тотшность и протшность. Тепьер, делайте большой русский размах: масштаб то есть. В полный комплект культурный хозяйства купите себье локомобиль. Во! Вам это стоит совсем просто, а необходимо нужно. Я имел сказать вам это. Лутше сказать, склонить. Сейтшас же к вас придет сразу большие ожидания. Вес хлеб хорошо пойдет через свои руки, к своим рукам то есть. Агрегат! Как тепьер можете сказать обо мне, Федот Федотыш? Гут, гут — хорошо, одно и то же.
— А куда же конный привод, Франс? — как о деле решенном вдруг озадачился Кадушкин, но австриец и тут быстро нашел совет:
— Как это по-русски: место не пролежит. Ха-ха. На слутшай.
«Шельма, однако, этот Франц: хлеб пойдет в одни руки. Понимай, со всего села. Эко, шельма, — весело и азартно раскидывал Кадушкин: — Бери шире, австрияк усатый. С этим чертовым паровиком я всю округу обратаю».
После сборки машину стали готовить к обкатке, и вдруг не оказалось веретенного масла. Федот Федотыч, сердясь и радуясь, снова поехал в Ирбит, и всю дорогу думал о локомобиле, о машинах, к которым по тугому русскому характеру питал недоверие и выискивал:
— Железо дьявольское, а все равно своего просит. Ты его смажь да укрой, да не ударь нечайно. Да еще не у каждого оно пойдет. Мудрено навыдумано. Не по нашей мочальной начинке. Наше дело — лошадь да телега. Хлестнул. — и езжай. А тут одна морока. Вот ладно, Франц погодился. А не будь австрияка под рукой?
На товарном дворе, где Госсельсклад торгует керосином, маслами, инвентарем и машинами, Федот Кадушкин увидел красные железные бочки, поставленные на красные же, литые из чугуна колеса, с черной переломленной трубой.
— Вот он и есть — локомобиль, — кивнул на бочки кладовщик, знавший Федота Федотыча, так как в прошлую зиму оба они лечились от натягу у известной городской лекарши. — Ты осотные-то отжимки на крестец не припаривал? Спытай, припарь. Не знаешь, кому и верить. Видимо, уж чего бог не дал, лекарь не даст.
Но Кадушкина одолевали свои мысли. Жадно загорелся:
— А с частными руками, напримерно, приступишься ли к этой чертовщине? По стоимости? В нищету небось вгонит эта печка.
— Стоющая штука, а это уж у кого какой карман, может и до исподников оголить. Зато ведь беремя дров брось, и за пятнадцать лошадев станет буровить. Чего говорить. Берут, какие толкуют в хозяйстве, а потом дело укажет. Ты вздымешь, ишь ты какой, — пружина!
Был базарный день, и Федот Федотыч, едучи с товарного двора, завернул на рынок прицениться к хлебу, так как свободных денег у него не хватит, а намерение купить локомобиль почти вызрело в его голове.
На рынке неожиданно встретил Аркашку Оглоблина, торговавшего куделей и перекупленным медом. Аркашка — человек заносчивый, не по прибытку гордый, но всякое дело берет в обхват, неистово бьется в люди, и Федот Федотыч, не любя его, уважал, ценил за хозяйственность. «Этого на кривой не объедешь», — частенько с похвалой думал об Аркашке Федот Федотыч и вот, увидев его в базарный день с грошовым товаром, повеселел, валко, загребом подошел:
— С прибытком, сосед.
— Спасибо.
— Торгуем?
— Баловство одно. Копеечная торговлишка наша.
— Без копейки рубля нету. Да и своя копейка лучше заезжего рубля.
— Уж это так.
— Слушай-ка, — вдруг осенило Федота Федотыча, — ты купи-ка у меня старую-то молотилку. В жизнь бы не продал, хоть и новая теперь есть, да локомобиль, фу его к дьяволу, паровик этот хочу завести. Она, молотилка, поработана, но тебе еще послужит: железо. Хозяин ты обстоятельный, и мне покойно будет, как я свою кровную достоянию определил к месту, в добрые руки, значит. Доведись, скажем, Яшке Умнице или Егору Сиротке — ни за какие деньги не уступил бы. Сгори лучше. Изржавей. Много не прошу, хоть и добрая механика, на ходу.
— Купить можно. Отчего ж не купить. — Аркашка вдруг заулыбался неясной улыбочкой. — Только ведь закуплю я ее, а она, может, так, сама по себе, в моем хозяйстве окажется.
— Это как надо судить?
— Ты, Федот Федотыч, концы большие кидаешь. Небось у каждого знаешь, сколь амбарного хлеба в зажитке.
— Надо бы знать, Аркаша, да не привел господь.
— Концы большие кидаешь, а что в своем доме творится, не знаешь, выходит.
— То верно, дом сам собой идет. Да ты как-то морочно говоришь. Кругами.
— Сын-то твой, Харитон, в мое хозяйство примаком просится, — голым, смекаю, не отпустишь. Чего-нибудь дашь небось. Вот хоть ту же молотилку и дай в приданое. Она тебе, видать по всему, не к делу. Лишняя.
Федот Федотыч сперва все посмеивался, думая, что Оглоблин шутит, но вдруг вник в его слова и окосоротел со зла:
— На тебе, что ли, он женится, ежели берешь его в свой дом?
— Не на мне, конечно, Федот Федотыч. Сестра у меня есть.
— На твоей сестре?
— На ней.
— На Обноске?
— Евдокия Павловна.
— Да как у тебя язык повернулся: Евдокия да еще Павловна. Тьфу ты! Да я ее в свинарник полы мыть не возьму. Понял это?
— Ты-то не возьмешь. Ты стар. Ты, должно быть, Федот Федотыч, ослышался: не ты берешь Евдокию Павловну, а Харитон, сын твой.