Изменить стиль страницы

— Ты куда с таким запалом?

— Куда и ты. Поглядеть. Да, может, и слово какое скажет. Он тоже выходец из мужиков. Тверской, в календаре я сам читал.

От моста они поехали вместе. Кузя мягко ступал по пыльной дороге и говорил мягко, какими-то округлыми словами.

— Возьмет да скажет: мужички земляные, вертайтесь-ко вы к своим наделам и живите, как жили, а то без вас замрем с голоду.

— Да ты, Кузя, о ком так-то?

— О нем, дорогуша. — Кузя покосился на недоуменное лицо Харитона и тоже удивился: — Да ты, смекаю, ничего не знаешь? Так оно и есть. Михаил Иваныч Калинин посулился сегодня на стройку. Проездом он, сказывают. Это голова, я тебе скажу. Один бы вопросик ему. Только один. Вот что бы он сказал? А он сказал бы. Уж он-то скажет.

— Не допустят, думаю.

— Знамо. А спросить бы: родной отец, скажи на милость, почему это, как мы самоволкой из деревень, то платят нам за работы вполовину? И в харчах урезаны. Хлебушком, тем и вовсе.

— Не допустят.

— Да вроде бы должны. Калинин, сказывают, сердоболен. И голодом сиживал. Я бы ему от души, как с тобой вот.

— Не допустят, однако.

— Да уж само собой. А то полезет каждый. Своя беда самая большая. Так-то и работать не дадут. Только и разбирай жалобы. А наше дело, Харитоша, хана. Ежели к пайку накидки не вырешат, захудаем.

Дорога пошла в гору, и Кузя положил свою тяжелую жилистую руку на рядку телеги, до самого верха шел молчком, щурясь и улыбаясь чему-то, вероятно позаочь продолжая свою беседу со всесоюзным старостой. Харитон с радостным изумлением рассматривал маленького мужичка: удивляло в нем то, что говорил Кузя о тревожном и наболевшем, но говорил с тихой и робкой улыбкой. Вот и сейчас, думая свою нелегкую думу, он берег под усами все ту же свою застенчивую улыбку, в которой сказывалось глубокое и безропотное страдание.

Поднявшись наверх, они поехали по околенному косогору, полого и длинно спускавшемуся к пруду. Сам пруд синим неохватным раздольем лежал между лесистыми холмами, которые к горизонту теснились один к другому, громоздясь, поднимались, и за ними, в сизом мареве, угадывались холодные горы. По ту сторону пруда ближе к плотине лес был сплошь вырублен, и весь косогор от перевала до воды, сбегая вниз, густо пророс выморочным посевом-пнями. Вокруг плотины и ниже ее на десятки гектаров вся земля, казалось, исходила дымом; из белых, черных, буйных, вялых, настильных и высоких дымов вставали каркасы, сквозные обрешетья, из дерева и железа. По эту сторону пруда, на низинном выкате берега, в пять труб чадила бурой торфяной копотью теплоэлектростанция.

Кузя, все так же держась своей жилистой рукой за грядку, мягко ступал по дороге. А Харитон на спуске запрыгнул в передок телеги, умостился на свернутом дождевике и стал глядеть на Кузю, ожидая его слов. Кузя понял ожидания Харитона и, коротким черенком хлыстика приподняв с глаз синий картуз, улыбнулся:

— Перво-наперво в зиму никакого припасу овощу: ни картошечки, ни морковники, даже редечки горе-горькой с кваском — и той тю-тю. Ох, посвистим в кулак.

Они спустились с косогора на шумную и избитую дорогу, которая вела к электростанции по самому бережку. Заступая колею и обочиной, от плотины текло многолюдье: рабочие в мазутных фартуках, конторские от малого загара все на одно лицо, вроде белобрысые, женщины в красных косынках, горластая босоногая ребятня. Кучками держались подростки из заводского ученичества, нестриженые, в одежонке с чужого плеча, с округовевшими глазами, в которых горело всеобщее возбуждение и любопытство. Ускользнув из-под глаз мастеров, они радостно делились куревом и на бегу жадно жгли вонючий самосад. На перилах моста, на придорожные откосы, на пасынки телеграфных столбов налипли ребятишки и кричали, и махали руками, и резали по ушам пронзительным свистом.

Кузя отошел к своим подводам. Харитон взял вожжи и стал окликать идущих по дороге, чтобы не подмять зазевавшихся. Чем ближе к электростанции, тем гуще, беспокойнее и торопливее становились люди. Иные, обгоняя телеги, кричали на коновозчиков:

— Остановись. Куда на людей-то!

Ехать дальше становилось все трудней и опасней, и Харитон свернул на обочину. За ним остановился и Кузя. Пока Харитон привязывал вожжи, в толпе замедлилось движение, и множество голосов стало кричать одно и то же:

— Идут! Идут!

От телег Кузи и Харитона народ вдруг отхлынул, будто его отодвинула в сторону чья-то легкая, но могучая рука, и в образовавшийся прогал между подводами и толпой появились люди, одетые преимущественно в костюмы или строгие, наглухо застегнутые френчи с тугими воротниками. Они шли свободно, по-деловому, не торопясь, твердо взятым шагом. Впереди всех в полукружке сопровождения в длинном сером реглане, из-под которого были видны серые же, широкие, с отточенной стрелкой брюки, в желтых тупоносых ботинках, шел бодрой походкой человек с той характерной бородкой, по которой его узнавал весь мир. Он ласково щурился и, приподняв фуражку, покачивал ею из стороны в сторону. По правую руку от него, на полшага приотстав, держался крупный мужчина, с большой стриженой головой; шляпу свою нес низко и охранительно, на отлете.

Увидеть Калинина можно было только спереди, то есть пока он проходил, и потому по мере приближения его люди то и дело вырывались на дорогу, заступали ее плотной стеной…

Кузя, оставшийся один у своих телег, при подходе Михаила Ивановича снял картуз и поклонно опустил голову, совершенно забыв о своем вопросе, которым маялся всю дорогу. Люди, встречавшие Михаила Ивановича, были в основном землекопы, плотники, слесаря, углежоги и кочегары и одеты были все по-рабочему: куртки, пиджачки, спецовки, душегрейки, обчекрыженные шинельки, прожженные передники из мешковины. Трудовую душу Калинина радовала эта разношерстная рабочая масса, которую он хорошо разумел не иначе как единое сущее и не имел возможности выделять и запоминать из нее отдельные лица. И все-таки мимо Кузи Михаил Иванович не смог пройти. В лаптях с чистыми онучами и красной, почти до колен рубахе, охваченной жилетом, с добрым и терпеливо умным лицом, этот маленький, приветливый мужичок броско выделялся сам по себе из многоликой массы и в малую долю секунды напомнил Калинину что-то давнее и родное, не переживаемое во веки веков. Михаил Иванович вдруг остановился перед Кузей и протянул ему руку. Кузя степенно взял свой картуз под мышку, где держал хлыстик, руку свою вытер о рукав рубахи и, улыбаясь и радостно смутившись, ответил на пожатие Михаила Ивановича.

— Здравствуйте, здравствуйте. Как по батюшке?

— Добров. Кузьма Кузьмич.

— Ловкое имя носите. Кузьма Кузьмич. Будем знакомы, Кузьма Кузьмич. А меня знаешь?

— Кто же тебя не знает, — Михаил Иванович. Тоже доброе имя, будто тут и лежало. Его ведь заслужить надо, имя-то.

— И давно из деревни, Кузьма Кузьмич?

Кузя поглядел на свои лапти и, радуясь за свою привязанность к деревенской обуине, переступил с ноги на ногу.

— Из дому, Михаил Иванович, уж другой год пошел.

— А семья?

— И семья здеся.

— А как же деревня, Кузьма Кузьмич? Душа-то небось плачет?

Кузя разглядел, что у Михаила Ивановича рубаха-косоворотка из простого черного сатина с белыми костяными пуговицами. Все это располагающе подействовало на Кузю, и он сказал откровенно:

— Плачем по деревеньке, Михаил Иванович, горючей слезой уливаемся. Земелька, дедовы могилки. Да ведь там тоже не сладко. А здеся мы при хорошем деле — строим гиганта.

— Верно, Кузьма Кузьмич, — Михаил Иванович взял Кузю за плечо, дружески тряхнул, радуясь нужному слову. — Верно, строим не только завод, а новую жизнь. Дух захватывает, когда видишь, что вы творите. Время слез и великих радостей переживаем, Кузьма Кузьмич. А слезы, что ж, о чем не поплачешь, о том не споешь. Ну — желаю всего наилучшего.

Михаил Иванович поклонился слегка Кузе и направился дальше. И только тут Кузя вспомнил о своем вопросе, шагнул следом за Калининым, но широкая спина впередиидущего и его в бочок отнесенная шляпа заслонили, казалось, весь белый свет. Однако Кузя подвернулся под его руку и опять оказался рядом с Калининым.