Изменить стиль страницы

— А где Зотей?

— Чего он тебе?

— Да вон опростался, — захохотал сосед, взбивая подушку и оборотясь к дверям.

И верно, в барак вошел Зотей в нательной рубахе, трусах и сапогах на босу ногу. Старая битая шинелька надета внакидку; он топорщил локти, сквозь истончившееся сукно приметно острые, сутулился, чтобы она не свалилась с плеч.

— Яков, — гаркнул Зотей, — мужик тебя там.

— В барак-то что ж он?

— Пойди спроси. А туман, ребята, садится — денек-то, гляди, разгуляется. Однако ливануло.

Яков, заправляя рубаху под пояс, вышел на крыльцо. На дощатых мостках стоял рослый мужик в вылинявшей фуражке, из-под которой торчали выгоревшие на солнце косицы волос. Лицо было заветренное, но свежее, нездешнее. А глаза, окольцованные морщинами, глядели на Якова снизу вверх с знакомой застенчивостью, и Яков обрадовался мужику, еще не узнав его окончательно.

— Здравствуй, Яков Назарыч.

— Это ты, что ли?! Харитон. Убей — не ты. Какой-то не тот вовсе. Был-то. А это что же!

— Жизнь подновила, — повеселел и Харитон.

— Да я вас, Кадушкиных, через сто лет, хоть через тыщу…

Они поздоровались и опять стали оглядывать друг друга: Яков с откровенным удивлением, а Харитон стесненно и виновато. Переминаясь.

— Фу-ты, боже мой, мужик и мужик. Иди, говорят, мужик какой-то. Оно и верно, мужик. Был парень, а вылинял в мужика.

— И ты, Яков Назарыч, тоже… И без волос, вроде как валун обкатанный.

— Да уж обкатан — то верно. Ты, гляжу, весь мокрешенек. Пойдем-ко в барак. У нас тут свободно.

— Я ведь, Яков Назарыч, не один. С семьей.

— Сбег, что ли?

— Хоть бы и так. Теснить стал Егор Иванович. Пришлось.

— Небось своим ходом?

— А то как. Телега тут, на просеке. До нитки вымокли. — Харитон, как бы конфузясь своего мокрого вида и грязных сапог, виновато и заискивающе улыбался. А уловив в глазах Якова заминку, поторопился: — Любава наша знает твое местожительство. Вот мы и… Давай, говорю, попроведаем земляка. Навестим.

Яков при этих словах так и замер, заметно переменился в лице и попытался скрыть свое радостное волнение, но Харитон понял его заминку и поспешил тем же тоном, словно ничего и не заметил:

— А Любава осталась. Одна. Что ж, ломоть отрезанный. Мы с Дуней всяко рядили, а потом думаем: Яков-то Назарыч хоть и крут и суров, да опять нашенский.

И действительно, у Якова Назарыча не было никаких колебаний перед судьбой Харитона, в котором он видел не только односельчанина, но и дорогого для памяти человека и теперь не знал, как лучше встретить его.

— Может, я тебя роняю или во вред тебе, так ты давай того, до свидания. — И Харитон все с той же виноватостью протянул руку: — Нищий, как говорят, везде просит, да не везде подают.

— Ну, понес: роняет он меня. Да куда меня еще ронять-то? Чудак. Сам видишь, обкатан, как голыш. Ну, вот. Я, Харитон, погодь минутку, надену пиджак, и пораскинем умишком.

Яков сходил за пиджаком, и они, минуя лужи и пригибаясь от мокрых веток берез и сосенок, вышли на просеку. Туман поредел, исхудился, но млел в просадках, сторонился под лесную навесь, местами обвис на кустах. Однако солнце губительно роняло его к земле.

— Сколько же ты ехал? Это хорошо, что ты попал на выходной. А то ведь мы на работе. Сколько же ехал-то?

— Да считай, две недели. Коровенку волочим за собой. Не ускочишь.

— Тут есть вашего брата. Такие. А коров что-то не видел. Любава, спасибо, вишь, как додумалась. Ведь это не каждая так сумеет: взяла да ко мне, — Яков засмеялся тихим смехом и заглянул в глаза Харитона, который не понял его радости, встревоженный своими печалями. Яков вспомнил общее, освещенное радостной минутой: — А помнишь, как лес-то на конюшню возили? Мало не подрались тогда. Забыл?

— Да ты не взыскивай, Яков Назарыч.

— Я не к тому вовсе. Дураки, говорю, были. Матерь мою небось не видел?

— В колхоз не пошла.

— Да какой от нее прок. Левая рука небось совсем высохла.

— Егор Иванович гонит стопроцентовку по Совету.

— Сдурел Сиротка.

— Знику не дает.

На небольшой в глиняных язвах полянке со скудной травешкой, какая обычно и растет, и тут же чахнет на лесном подзоле, стояла телега, на поднятых оглоблях висела зыбка. В сторонке паслась на вожжах лошадь, рядом пестрая корова понуро гоняла тощую жвачку. Промытая и прилизанная ночным ливнем, она казалась особенно вислобрюхой и костлявой, на острых кострецах вся шерсть высеклась. Дуняша развешивала на маленькие елочки мокрое тряпье. Старшая девочка Катя сидела на телеге, завернутая в отцовскую сермягу, бледная, большеротая. Федотка заходился на материнской руке.

— Как цыгане, — сказал Харитон и, спрятав горькую усмешку, пошел к телеге, стал доставать из лыковой зыбенки, сохраненной от дождя, хлеб, сало, лук. Делал все быстро, споро, — видно, продумал все заранее. Через плечо, не отрываясь от дела, спросил жену:

— Варево небось не заводила?

— Да когда, Тоша? — Она одной рукой расправляла пеленку, наброшенную на елочку, и видела, что с мужем пришел какой-то новый человек, стриженый и круглоголовый. Таких стриженых Дуняша боялась и не любила с детства и не стала его разглядывать, да и не до того было ей с ревущим ребенком на руке.

— С прибытием, соседка, — бодро поздоровался Яков, и Дуняша так круто повернулась на знакомый голос, что Федотка перестал реветь.

— Яков, — обрадовалась она узнанному ею приветному слову и поправилась: — Яков Назарыч, здравствуйте вам.

— Он самый. Яков — много не брякай. Помнишь?

В ответ на его добрую простоту, знакомую, деревенскую, так и защемило сердце далекой милой домашностью, а сама зарделась от своей улыбки. И ее Яков узнал с трудом. Она круглолица, с красиво-печальными глазами, большим, высоким лбом. «От девичьего-то лоб один только и остался, — оглядев ее, отметил Яков. — Встренься где на улице, даже и в ум не взял бы». А у Дуняши для Якова родилось точно такое же определение, как и у Харитона, будто сговорились: «Окатый какой-то, стрижен потому. А так — какой был. И корпусной из себя…»

— Постарел, глядишь?

— Время не молодит. Тем более нас, баб. Мы, как трава. Подкосили — и свяла.

— Мать-то мою, как она?

— Господь милует. Все домой ждет. Перед покосом как-то виделись. Иду, а она из лесу, с вырубных косяков, навстречу. Корову-де продала. Канунниковы взяли. Жалеет, знамо. Косить и не косила ноне. А вы-то как?

— Живой.

— Яков Назарыч, — позвал Харитон и, когда Яков подошел к телеге, протянул ему жестяную кружку с самогонкой: — Держи-ко, Яков Назарыч. За встретины.

— Да уж встреча. Всем встречам, — Яков потер ладони и принял кружку. Звякнули налитым железом. Выпив, Яков пожевал губами, будто не понял вкуса. — А того, первак, кажись. — И крякнул.

— Взял в дороге. Да ничо ровно.

— А и впряжь забористая, — Яков весело пошевелил плечами и стал краснеть. За сало с хлебом взялся убористо, — Харитон отвалил от солонины куски дробные, подстеженные мяском. Еще налил по кружке, а опорожненную бутылку прислонил к колесу. Изблизка хорошо разглядел Якова: лицо у него шершавое, кожа на лбу толстая, по ней морщины, что глубокие колен на дороге. Перехватив взгляд Харитона, Яков ладонью вытер лоб и, поглядев на мокрую ладонь, оправдал свою слабость:

— Давно не бирал — шибануло до поту.

— С первой уж завсегда. Да мы что стоим-то? На ногах только скотина пьет.

Они бросили на свежие, нынешней валки пни по пучку травки, чтобы не засмолить брюк, и сели. Харитон на опрокинутое ведро перенес кружки, закуску, потер колени, собираясь с духом.

— С поклоном ведь я к тебе, Яков Назарыч…

— Брось ты это «Назарыч». Яков — и того хватит. И слов вовсе не говори, знаю. Сказано — помогу. Приткну к коновозчикам. Комендант живет со мной, тоже из крестьян. Место укажет, землянку выроешь. Тут все так. Коровушку береги пущей глаза: у тебя ребетенки. Фу, до сердечного ослабления проняло. Да уж давай еще. — Но отпил совсем немного и потускнел вдруг, недопитое протянул Харитону: — Лишку взял. Слей-ка назад. Фу-ты, прямо. И сердце зашлось. У тебя с собой хоть какая ни на есть бумажонка имеется? Для виду.